В истории существуют странные процессы, когда вещи постепенно деградируют и доходят до состояния полной противоположности самим себе. Так английское пуританство изначально было наиболее жестким проявлением протестантизма, а под конец – самым мягким из возможных, мягкосердечным и не так уж редко – мягкоголовым. В условиях войны старые пуритане проявляли себя наилучшим образом, но когда пришел мир, то христиане обнаружили новых пуритан неспособными толком встать на ноги. Англичане, ведущие свою родословную от великих вояк 1649 года, ныне парализованы ужасом милитаризма.
И совсем иное произошло в Германии. Из страны, ранее считавшейся поставщиком королей столь ничтожных, что их можно было спутать с манекенами, она стала грозой современности, властитель которой готов слопать любого другого короля и королевство. Но старые германские королевства сохраняли и сумели сберечь те хорошие вещи, которые только и возможны при небольших ресурсах и узких границах – музыку, этикет, мечтательную философию и тому подобное.
Они были достаточно малы, чтобы быть универсальными. Они могли себе позволить быть до некоторой степени разнообразными и многогранными. Они были непредвзятыми, но бессильными. А теперь все это перевернуто с ног на голову: мы обнаружили, что воюем с Германией, сколь мощной, столь и узколобой.
Верно, конечно, что английские сквайры оказались над новым германским принцем, а не под ним.
Они водрузили на него корону, как гаситель на свечу. Их план предусматривал, что новичок, хотя и королевского рода, должен быть в определенном смысле деревенщиной. Ганновер должен был стать владением Англии, а не Англия – владением Ганновера. Но на самом деле тот факт, что английский двор стал германским двором, подготовил почву – к настоящему моменту уже два века политика Англии подсознательно строилась на преуменьшении значения Франции и преувеличении значения Германии.
Этот период можно символически ограничить именами Картерета[60], который был горд говорить на немецком в начале этого периода, и лорда Холдейна[61], который был горд говорить на немецком в его конце. Слово «культура»[62] уже почти начала писаться с буквы к[63]. Но все это тихое и медленно растущее тевтонство взвилось и потребовало решительных действий, когда трубный глас Питта позвал нас спасать протестанта-героя.
Среди монархов того века наиболее достойной звания «мужественный» была женщина. Австрийская императрица Мария Терезия была немкой в самой щедрой комплектации, ограниченной более своими владениями, нежели национальностью, твердой в древней вере, над которой посмеивались даже ее придворные, и храброй как молодая львица. Фридрих ненавидел ее, как ненавидел все германское и все хорошее. Он записал в своих мемуарах, с какой ясностью, граничащей со сверхчеловеческим, почти мистическим коварством, он рассчитывал на ее юность, ее неопытность, отсутствие у нее друзей -такую можно было разорить без малейшей опасности для себя. Он вторгся в Силезию до объявления войны (как если бы он прибежал рассказать, что скоро придет), и этот новый анархический прием вкупе с продажностью практически всех других дворов принес ему в результате краденую Силезию после двух войн за нее.
Но Мария Терезия отказалась подчиниться девяти пунктам безнравственного договора. Она призвала Францию, Россию и другие державы и ухитрилась в итоге собрать против атеистического новатора[64] в тот атеистический век союз, в котором на мгновение промелькнули черты Крестового похода. Если бы этот Крестовый поход был всеобщим и от чистого сердца, то новый великий прецедент торжествующего насилия и лжи был бы разбит; и та ужасающая кара, которая обрушилась впоследствии на весь христианский мир, его бы миновала. Но остальные крестоносцы думали о судьбах Европы во вторую очередь, а вот Фридрих о судьбе Пруссии – в первую. Он искал союзников, чтобы отразить эту слабую попытку добра и увековечить свою несокрушимую наглость. И он нашел союзников -англичан. Англичанину не так уж приятно писать эти слова.
Так начался первый акт трагедии, и теперь пора покинуть Фридриха – этот господин уже не с нами, что не скажешь о его делах. Вполне достаточно того, что его действия мы назвали сатанизмом, и это не ругательство, а теологический термин. Он был Искусителем. Он собрал других монархов «причаститься телом Польши» и познать смысл черной мессы. Польша лежала, распростертая между тремя гигантами в броне, и само ее имя стало синонимом поражения. Пруссаки, с их утонченным великодушием, читали лекции о врожденных недугах того, кого они только что убили. Они не могли представить, что в разрозненных фрагментах сохранится жизнь, и в это действительно было трудно поверить – за столько-то лет. Но теперь пять наций вкусили не тела, но дух Польши; и труба воскрешения этого народа прозвучит от Варшавы до западных островов.
III. Загадка Ватерлоо
Великий англичанин Чарльз Фокс [65] был так же национален, как Нельсон, но до самой своей смерти пребывал в твердой уверенности, что Наполеон был порожден Англией. Он не имел в виду, что любой другой итальянский пушкарь на его месте добился бы того же. Но он считал, что когда мы вынудили французов схватиться за оружие, мы тем самым сделали их главным гражданином их главного пушкаря.
Если бы Французская революция была оставлена в покое, она взяла бы пример с большинства других экспериментов по внедрению отвлеченных идей и наслаждалась бы миром, развитием и равенством. Она почти наверняка смотрела бы на любого авантюриста, который бы попытался заменить своей персоной чистую безличность народа-суверена, с холодным подозрением и обеспечила бы каждому такому Цезарю соответствующего Брута, дабы сохранить цветок республиканского целомудрия.
Недопустимо, чтобы гражданин угрожал равенству; но уж совсем нетерпимо, когда равенство пытается запретить иностранец. Если бы Франция не кормила французских солдат, ей вскоре пришлось бы кормить австрийских; и было бы совсем глупо, если бы, доверив свою судьбу солдатам, Франция отвергла бы лучшего французского солдата на том основании, что он не очень-то француз.
Считаем ли мы Наполеона героем, спасшим страну, или тираном, нажившимся на сверхнапряжении страны, нам должно быть совершенно ясно: кто создал войну, создал и военачальника, кто попытался сокрушить республику, тот и создал империю. И Фокс выступал против нее куда резче, чем те английские педанты, которые обвиняли его в отсутствии патриотизма; он бросал обвинения правительству Питта за вступление в антифранцузский альянс и тем самым сдвигал общественное мнение в пользу воюющей Франции.
Прав он был в этом или нет, но он всегда готов был признать – Англия не первой вцепилась в глотку молодой республики. Кое-кто в Европе куда определеннее и мрачнее возмутился против нее. Кто же это был, кто начал войну и создал Наполеона? Существует только один возможный ответ – немцы. Так начинался второй акт падения Англии до уровня Германии.
Очень существенное замечание: «немцы» – это уже все немцы, так же, как и сейчас. Дикость Пруссии и глупость Австрии отныне вместе. Безжалостность и бестолковость встретились, неправота и недомыслие расцеловались, соблазнитель и соблазненный заключили друг друга в объятия. Великая и добрая Мария Терезия была уже стара, а ее сын оказался философом, учившимся у Фридриха; еще была дочь, которой повезло чуть больше – она сложила голову на гильотине. Конечно, ее брат и другие родственники не могли это одобрить, но сам инцидент произошел уже после того, как германские державы набросились на юную республику.
Людовик XVI еще был жив и даже оставался формальным правителем, когда первые угрозы пришли из Пруссии и Австрии – обе державы требовали повернуть вспять освободительное движение французов. Трудно отрицать, что объединенные германцы решили уничтожить реформы, а не только революцию. Роль, которую во всем этом играл австрийский император Иосиф, оказалась символичной.