Немногие догадывались, что она заслуживает быть просительницей. Были и те, кто не слишком задумывался о штуке под названием «история». Но если бы они задумались о клейме, содержащемся в словах «кельтская бахрома», определяющих Ирландию, то они бы усомнились, достойны ли мы поцеловать этот подол одежды. Если же еще есть англичане, находящие такой язык забавным, то вот глава, написанная для их просвещения.
В двух предыдущих главах я в общих чертах нарисовал путь, следуя которым – по исторической случайности ли, по ложной философии ли – Англия пришла на германскую орбиту, центр коей уже находился в Берлине. Повторять причины, приведшие к этому, нет особой нужды. Лютер не был ересиархом для Англии, хотя Генрих VIII и увлекался спорами с ним. Но отрицающий германизм, его северное сопротивление, его изолированность от латинской культуры были в определенном смысле причиной реформации.
Это видно по двум фактам: яростный отказ от нового астрономического календаря только потому, что его предложил Папа, и странное решение использовать латынь как нечто совершенно иное, как будто это не мертвый язык, а новый. Позже отдельные монархи также сыграли свои роли – противоречивые и случайные; «яростные германцы» пришли и ушли[84], а куда менее интересные германцы[85] пришли и не ушли.
Их влияние оказалось негативным и далеко не таким незначительным, как кажется; они удаляли Англию от жизни Европы, в которую ее пытались включить галлофилы Стюарты. Лишь один монарх Ганноверской династии был активным немцем – немцем, прославившим имя британцев, хотя и произносил это слово неверно.
Именно он потерял Америку. Важно отметить, что те из подлинных британцев, кто произносил его верно, уважали и готовы были говорить с американской революцией, были ли они патриотами или же легитимистами – романтически-консервативный Бёрк[86], или пожиратель земель, империалист Чатем, или в действительности весьма нужный тори Норт[87]. Но загвоздка была именно в курфюрсте Ганновера, а король им был в большей степени, чем королем Англии -узколобым и мелочным германским принцем, которому был скучен Шекспир и более-менее мил Гендель.
На самом деле скрепили несчастное содружество между Англией и Германией два союза с Пруссией; в первом мы предотвратили укрепление традиции поражений Фридриха в Семилетней войне, во втором мы предотвратили укрепление традиций поражений пруссаков от французской революции и Наполеона. В первом случае мы помогли Пруссии, как помогают молодому бандиту избежать наказания; во втором случае мы помогли выросшему бандиту занять место в магистрате и начать выносить там решения. Защитив нарушения закона, мы защитили превращение их в закон.
Мы помогли Бурбонам вернуть корону, пока наши союзники из Пруссии (как обычно, задорно) выковыривали из этой временно бесхозной короны бриллианты. На протяжении всего этого важного для истории периода мы, приходится признать, опирались на поддержку отсталых законов и власть не самых приятных людей. Так, Нельсон оставил после себя в Неаполе отвратительное эхо. Но что бы мы ни говорили о причинах, дело, сделанное нами при помощи стали и золота, было столь масштабным и решительным, что англичане могут по-прежнему им гордиться.
Мы никогда не делали ничего столь же великого. Но в процессе этого занятия мы спасли Германию, и теперь, через сто лет, мы столкнулись с необходимостью ее уничтожить. История напоминает красивый, но ветшающий фасад лишь тем, кто не занимается ее изучением; для них она – двуцветный фон нынешних драм. Им кажется, что не так уж важно, кто на какой стороне сражался, если все стороны устарели. Ведь и Бонапарт, и Блюхер носили старые шляпы с перьями. И французские короли, и французские свергатели королей не только покойники – они всего лишь иностранные покойники. И вся история, как гобелен о Войне Алой и Белой роз – декоративна и случайна.
Но это не так: мы сражались вместе со старым миром против нового за что-то реальное. Если мы хотим знать пронзительно точно, как это было, мы должны распахнуть старую, запечатанную, скрывающую ужас дверь и оказаться на сцене, называемой Ирландией, хотя ее лучше было бы назвать адом. Выбрав защиту старого мира в его войне против нового, мы скоро вынуждены были осознать, в какое ритуальное детоубийство вовлечены – мы участвовали в избиении младенцев.
В Ирландии новый мир был представлен молодыми людьми, разделявшими демократические мечты континента. Они собирались сорвать заговор Питта, создавшего огромную махину коррупции и пытавшегося растворить Ирландию в анти-якобинской среде Англии. По случайному стечению обстоятельств они смогли заставить британских правителей почувствовать себя проводниками беззакония. Жесткая и самовлюбленная фигура Питта осталась стоять с неуместным кошельком в руке, тогда как его более человечные противники сжимали в руках мечи – последний аргумент людей, которых нельзя купить, ибо они отказываются продаваться.
Мятеж вспыхнул и был подавлен. Но правительство, подавившее его, было вдесятеро беззаконнее восставших. Судьба в этот раз решила разыграть спектакль исключительно в черно-белых тонах, как будто люди были аллегориями в ужасающе банальной трагедии. Герои действительно были героями, злодеи ничем не отличались от злодеев. Обычное хитросплетение жизни, когда хорошие люди совершают зло по ошибке, а плохие люди случайно творят добро, в этой ситуации решило не вязать своих узоров.
Мы должны были не только делать мерзкие вещи, но и чувствовать себя мерзко. Мы должны были уничтожить не просто благородных людей, но еще и выглядевших благородно. Среди них были такие люди, как Вольф Тон[88], государственный деятель высшей пробы, которому не терпелось основать государство, и Роберт Эммет[89], любивший свою землю и женщину, в котором видели нечто очень схожее с орлиным изяществом юного Наполеона. Но он был счастливее юного Наполеона – он так и остался молодым.
Его повесили, но не ранее, чем он произнес одну из тех фраз, которые движут историю. Его эпитафией стало то, что он отказался от эпитафий, и этим самым он поднял свою могилу в небо, как гроб Магомеда. Против таких ирландцев мы смогли произвести только Каслри[90] – это один из немногих людей в анналах, прославившийся только тем, что его опозорило. Он продал свою страну и угнетал нас, а остальных он запутал своими словесами, оседлав две разные и чувствительные нации ужасно невразумительной метафорой – «союз».
Тут не получится склоняться то в одну, то в другую сторону – как можно было бы симпатизировать то Бруту, то Цезарю или же колебаться между Кромвелем и Карлом I. Тех, кто отказывал бы Эммету в уважении, или тех, кто бы отказывал Каслри прямо в противоположном, просто не существует. Даже случайные совпадения между двумя сторонами делают картину контрастнее и дополняют превосходство националистов.
Да, и Каслри, и лорд Эдвард Фицджеральд[91] были аристократами. Но Каслри был продажным придворным, а Фицджеральд – благородным джентльменом, который, находясь в самом центре отвратительного бесстыдства нашей современной политики, вернул землю ирландским крестьянам.
И еще одно: такие аристократы XVIII века (как практически любые аристократы везде и всегда) сторонились и духа народа, и святынь бедных; формально протестанты, они были на практике язычниками. Но Тон был язычником, который не проводил гонений, в отличие от Галлиона[92]. Питт же был язычником другого типа, такие согласны с гонениями, его место рядом с Пилатом. Он был и нетерпимым, и равнодушным – был вполне готов освободить папистов, но куда более готов истребить их. И опять-таки, два язычника, Каслри и Тон, выбрали языческий вариант ухода из жизни – самоубийство. Но обстоятельства были таковы, что любой человек, к какой бы партии он ни принадлежал, чувствовал, что Тон умер как Катон, а Каслри как Иуда.