Прапорщик взял. В таких вилах Григорьеву еще бывать не приходилось, ему не оставили времени, чтобы что-то придумать…

Сергей лежал на шконке, заложив руку за голову. Другой рукой поднес к уху мобильник.

– Называй себя. Я – Шрам. Ну, я жду. Ни на какие твои вопросы, мразь, я не отвечаю. Или слушаю твой рассказ, или отключаюсь. Если я отключаюсь, то тебе объяснили, что произойдет дальше. Считаю до двух. Раз… Ну, так-то лучше…

…Бледный, потный, уставший, будто разгрузил вагон, Григорьев повторил то, что попросили повторить:

– …С начальником изолятора Холмогоровым Игорем Борисовичем, – крысиным писком выдал он имя человека, на которого шустрил. Выдал он того, которому относил долю и которого почитал за главаря по тюремному беспределу.

И протянул запиликавшую трубку адвокату.

– Вот и славненько. – Человек в «бабочке», удовлетворенно потер ладони. Он не спешил выдирать из онемевших рук Григорьева телефонную трубку. – А теперь, мой дорогой, вам ничего не остается, как позвонить жене и теще, Сочините что-нибудь… Да мы с вами вместе, дражайший, сейчас и придумаем объяснение, зачем той и другой нужно срочно лететь в аэропорт. Там и встретитесь. Девочку привезут туда же. А вас мы доставим сами. И не забудьте ваши экземплярчики договора об отторжении вашей собственности в мою пользу. Покажете жене и теще, чтобы поняли, что здесь у них ничего не осталось. Да не переживайте вы так! Эко дело, подумаешь, Родину меняете…

3

Притихший северный город дремал. Дремало черное небо. Серебром по черному расписала себя ночная Нева – отражениями фонарей, подсветкой мостов и дворцов, блужданием корабельных прожекторов.

Ветеран каботажного плавания буксир «Самсон» заглушил шестьсот дизельных лошадей и сейчас дрейфовал посередке невского фарватера. Железными мачтами кранов щупал космос кораблестроительный завод. С другого берега подмигивали окошки «Углов». А если напрячь зенки, вдалеке можно было высмотреть и контур другой городской архитектурной достопримечательности – основных «Крестов». Но нам туда не надо.

– Извращенческие у тебя идеи, Колобок.

– Шрам сказал, чтобы в обязаловку оставили говнюку полшанса.

Волны щипали буксир за трудовой борт, пытаясь забраться повыше.

– Где ты видишь полшанса?

Ветер не давал волосам покоя, ветер не давал отдыха андреевскому флагу на корме, сам себя распалял.

– Про американца Гудини слышал? Он выпутывался из таких засад как «ха!», ему это было, что тебе мимо очка поссать. И потом у меня отец и братан в боцманах служили, не забывай.

Подошел Петро.

– Готово, можно начинать.

Но прежде они покурили, опустив локти на фальшборт, глядя на мрачную громаду «Вторых Крестов». Отсюда, с невского простора, СИЗО казался древним замком, в редких бойницах которого скупо горят одинокие факелы.

Светляки сигаретных огней полетели в воду. Бойцы с кормы перешли на нос.

– Значит, говоришь, полшанса ему подарили? – Шатл лег животом на фальшборт, свесился вниз, вгляделся.

Трубач, едва различимый в осенней мгле, был привязан к якорю. Шатл подумал, что отклей скотч, Трубач вряд ли стал бы портить ночь на Неве криками. Молчаливым по жизни был Трубач. А почему был, вдруг использует полшанса?

Смертник улыбался. За то время, отчет которому начался, когда КамАЗ, выехав с просеки, перегородил дорогу, и до того, как клейкая лента слепила его губы, – Трубач произнес всего лишь одну фразу.

Не побоявшись грязи, КамАЗ закрыл поворот на трассу с проселочной колеи, в конце которой был дачный особняк Трубача. Джип влепился в грузовую махину. Железо сплющивалось, фары разлетались вдребезги, а к «крайслеру» уже ломили парни с десантными «калашами». Телашей, которыми обложил себя Трубач после получения «черной метки», засыпали пулями и осколками тонированного стекла. Кто не брыкался, а сползал на пол, выволокли наружу. Среди живых и сдавшихся обнаружили Трубача.

Только на палубе буксира Трубач раскрыл рот первый и последний раз:

– Судьба играет человеком, а человек играет на трубе.

И улыбнулся, ослепив ночь белизной…

А сейчас ветер насиловал волны, волны отдавались ветру и в экстазе царапали брызгами обшивку буксира.

Багор пробежался по кнопкам «мобилы».

– Але, Шрамыч? Выглядывай! Суку к тебе подогнали. Не на обзоре нынче? Ну, тогда чуй, рядом правда вершится. Чалдон черномазый заляжет почти в тютельку там, где тебя хоронить удумывал.

Багор спрятал «трубу».

– Верши, Петро!

Петро, перехватываясь за перила фальшборта, прошел к приземистой тумбе. Откинул кожух, убрал стопор с зубцов шестерни. Вытертую о спортивные штаны ладонь положил на рукоять, обмотанную матерчатой изолентой. Провороты ручки сопровождало мелодичное потрескивание.

Бряцнули звенья цепи. Фигура человека смяла привычные очертания якоря, сделала его бесформенным. Словно не опускали, а поднимали, зацепив лапами утопленника или спрута. Но цепь все-таки разматывалась, прямая под тяжестью усиленного груза, холодная и черная.

Вода жадно облизывалась волнами, ожидая подношения.

На палубе, глядя вниз и уже ничего не различая, молчали. Трещал лебедочный механизм, стучала якорная цепь.

Плюхнуло.

– До дня опускай, Петро, – пустил слова по ветру Колобок, – Заякоримся, как положено…

Глава семнадцатая

БУНТ?

Вся тюрьма взялась за чашки,
Стук да грохот, смех да плач.
Пусть команда рвет подтяжки.
Во главе дежурный врач.

1

«А» – точка, тире; «Б» – тире, три точки… Это азбука Морзе. Только в «Малых Крестах» столь премудрым алфавитом не заморачивались. Берем простой спичечный коробок и берем простую катушку с нитками. В коробок пакуется малява. На нитке коробок запускается за окно. И вот уже в камере на втором этаже все в курсах, о том, что деется в камере на пятом этаже.

А в эту ночь все мал ивы об одном и том же: полковник Родионов с цепи сорвался, вводит уставняк, и никому теперь жизни не будет!

– Всем встать! – только распахнулась дверь, заорал в проем сержант. – Ты, ты и ты! На выход! – махнул сержант на ближайших к двери слепо щурящихся на яркий коридорный свет подследственных. – Ага, не желаем, значит?! Значит, борзоту демонстрируем? – не дан опомниться вертухай и стал пинками подгонять очумевших от камерной духоты заспанных людей. – Ты, ты и ты, тоже на выход! – Он сначала озлобленно пинал людей подбитыми железом ботинками, а уж потом указывал, кому-выпал жребий убираться из камеры.

И ничего было в поднятом дурдоме, среди скрипа шконок, шлепанья босых пяток, охов, вздохов и ахов, не разобрать, пока вместо чахлого под потолком не вспыхнул яркий, болезненно слепящий и слезящий глаза свет. Кто спал, кто не спал, кто со второго яруса, кто с первого, а кто с пола поднялся наконец на ноги. На выходе образовалась толкотня, впрочем, толкотня тут же была пресечена.

Людей буквально за шкирятники выдергивали в коридор и расставляли в позе «бодни опору» вдоль скользких, будто тоже взмокших и истекших потом от непонятки стен.

А сержант заводил себя по возрастающей, а сержант накачивал себя до белого каления:

– Ты, ты и ты, на выход, козлы! – Сержант бесновался, и злобой наливались даже прыщи на его переносице.

И вот уже не осталось места в коридоре. Полуголые люди, расставив руки и ноги, чтоб удобней получать тычки по почкам и яйцам, облепили и облапили стену. И вот уже не осталось свободных вертухайчиков, чтоб разумно контролировать выгнанную в коридор массу. И тогда сержант скомандовал:

– Койки к шмону товсь! Оставшимся в хате построиться в проходе!

И оставшиеся – человек десять – построились.

– Я с вами не буду ваньку валять. Три секунды на то, чтобы сдать все запрещенное!