Я выключил свет. Девушка села за кухонный стол и готовилась к ужину. Потом появился маленький мальчик. Она взяла его на руки, усадила рядом и стала кормить с ложечки. Сцена пробудила во мне смутные воспоминания.

— Ты слушаешь меня? — спросила Шанталь.

— Да. Конечно.

— Так вот. Дело в том, что старые иракские группировки и организации были уничтожены. «Абу Нидал», «Абул Аббас», все.

— Понятно. — Я вспомнил Селму. И себя. Давным-давно. Эти воспоминания ничего для меня не значили. Просто возникли передо мной. И мне снова стало интересно, что могло случиться у Селмы.

— И что написал Саддам на своем флаге — на своем арабском национальном флаге? «Аллах акбар». Бог велик.

— Аллах акбар. — Я повернулся к Шанталь.

— Бог велик.

— Понятно.

Она снова зажгла свет.

— Ты только подумай. После войны Саддам стал говорить как аятолла. А теперь он созывает Исламский конгресс, собирая почитателей Корана со всего мира. К чему бы это?

— Не знаю.

— Чтобы создать новые сети. Он хочет заменить старые, уничтоженные во время войны разведывательные и террористические организации и пойти крестовым походом на Палестину.

Я положил ей руку на плечо, но она стряхнула ее, как будто ей причинили боль.

— Прости, прости. — Я взял меню и посмотрел в него, но не мог сосредоточиться. — Прости. Я... понимаешь, Шанталь, все это так сложно.

— Нет, черт побери! Это совсем не сложно. Особенно если люди хотят увидеть правду. Саддам потерял своих старых шпионов и террористов, а теперь набрал новых. Некоторые из них даже проходили школу ЦРУ в Афганистане. И у него по-прежнему есть оружие — химическое и биологическое, — которое поможет ему совершить акт отмщения куда более ужасный, чем все, что мы видели.

Я только кивнул, не имея настроения продолжать этот разговор. Но она хотела, чтобы я сказал ей что-нибудь. Наконец я согласился:

— Ты права.

— Знаю. Знаю. Но почему, почему остальные не понимают этого? — Она обхватила себя руками, как будто ей холодно.

Она права. Никто не обращал на нее внимания. Чем больше ее игнорировали, тем более одержимой она становилась; а чем больше она увлекалась своими идеями, тем больше ее игнорировали. Никто в Вашингтоне не хотел прислушиваться к ее тревожным сообщениям. «Логика Запада предсказуема, мы следуем христианской морали и не можем понять логику Саддама, в основе которой лежит возмездие», — написала она в одной заметке. Вскоре Шанталь получила ее назад, почти каждое слово в ней было подчеркнуто, повсюду стояли знаки вопроса. Так поступали с ней практически всегда. В Совете стали подшучивать над ней. Люди не желали прислушиваться к тому, что она говорила. О подобном отношении красноречиво говорил тон, которым Каррутерс сказал: «Тебе не кажется, что это может подождать?» Он говорил так всякий раз, когда она бралась за материалы о Саддаме.

Однажды, проходя мимо ее кабинета в Совете, я увидел, как из него выходил Каррутерс. Лицо Шанталь покраснело, она дрожала от гнева. «А если бы ты мог предотвратить холокост... — крикнула она ему вслед, но он даже не оглянулся, — если бы у тебя была хотя бы малейшая возможность, неужели ты не воспользовался бы ею? Ведь если ты будешь писать то, что должен писать, то, возможно, будут приняты хоть какие-то меры!»

Она принимала все слишком близко к сердцу. Я вспомнил ее рассказы о своей семье. Она родилась в Америке. Здесь выросли и ее родители. Но дяди и тетя погибли во время Второй мировой войны во Франции. Ее кузена забрали прямо из школы, и больше его никто не видел. Об этом знали лишь те, кого она считала близкими людьми. Она слышала много подобных историй, и в отличие от большинства американцев угроза, которую представлял большой и жестокий мир, была для нее реальной. Она хотела сделать нечто такое, что избавило бы людей от страданий. «Если бы ты мог предотвратить холокост...» — я понимал это. И уважал ее стремление.

Она выключила весь свет в квартире и встала рядом со мной у окна, глядя на каньон из стекла и бетона.

— Ты думаешь, что можешь остановить нечто вроде холокоста? — спросил я.

Она посмотрела на меня.

— Не знаю. Не знаю. Возможно, я не одна такая. — Она покачала головой. — И возможно... никогда никому не говори о том, что я скажу тебе сейчас... возможно, я ошибаюсь насчет Саддама. Может, это какое-то большое, безумное заблуждение. — Она попятилась назад, не оглядываясь, пока кончики ее пальцев не коснулись гобелена над нишей. — Но мы должны попытаться сделать это. Хотя бы попытаться.

— А если бы, чтобы предотвратить холокост... тебе самой пришлось бы сделать нечто похожее на него?

Она прислонилась к стене и опять обняла себя руками.

— О Господи, Курт. Давай поговорим о чем-нибудь другом.

Я не любил Шанталь. Поначалу эта игра давалась мне легко. Я мог солгать ей в любой момент, при любых обстоятельствах и не переживал из-за этого. Но со временем мне становилось все труднее провести грань между ролью, которую я играл, и тем человеком, которым я был на самом деле. Иногда я чувствовал себя очень уютно с Шанталь. А иногда — очень тяжело. Я должен был видеть в ней врага, но порой жалел ее. Простояв несколько минут в молчании, она снова подошла к окну.

— Мне страшно, — проговорила она, глядя на ночной Нью-Йорк. — Я чувствую себя Кассандрой.

— Кем?

— Кассандрой. Она обладала даром предвидения, который обернулся ее проклятием.

Я слышал это имя, но не мог вспомнить откуда.

— Это из Библии?

— Нет. Не из Библии. Троянская война. Греческая трагедия.

Я смутился, она тоже.

— Я считаю, что нужно преподавать древнюю литературу в школах Канзаса, но знаешь что? Я сама не могу вспомнить, откуда этот персонаж. Из «Илиады» или какой-нибудь греческой трагедии. Но дело в том, что я всегда предсказываю будущее и, возможно, я и сейчас права.

— Возможно, — отозвался я. — Возможно.

Глава 21

Обида накапливалась подобно золе под каминной решеткой. В декабре 1992 года мусульман всего мира оскорбляли, унижали, калечили, пытали, убивали. Я мог смотреть телевизор, слушать радио или читать газеты — содержание сообщений не менялось. В Индии разрушили мечеть, и полиция спокойно наблюдала, как она обваливается под кирками и лопатами осквернявших ее индусов. Сотни палестинцев попали в израильское окружение и были сосланы в холодные Ливанские горы. В Египте в целях защиты полупьяных, обгоревших на солнце туристов тысячи верующих арестовали и избили, а если кому-то удавалось скрыться, то за все расплачивались их жены и дети. В Алжире шла война. В Афганистане тоже. В Сомали триста тысяч мусульман умерли от голода прежде, чем Соединенные Штаты без особой спешки начали высылать им гуманитарную помощь, потом ввели войска, а затем оказали поддержку всем, а не только тем, кто этого заслуживал, потому что стоял самый разгар рождественского сезона. Все это вызывало у меня раздражение. В декабре американцы любят заниматься благотворительностью, прежде чем наполнить бокалы шампанским и усесться за столы с индейкой. А Босния? Мир наконец-то узнал об убийствах и систематических, принявших небывалый размах похищениях людей, которые случались каждый день и каждую ночь. Но многие американцы до сих пор не верили этому, а те, кто верил, не предпринимали никаких мер, поскольку это испортило бы праздничную атмосферу.

Ветер обрушивался на Пятую авеню, как волны прилива, резкий, холодный, влажный, с песком. Большую рождественскую ель увили гирляндами. Ангелы с крыльями, похожими на паутину, трубили в свои рожки. На улице было людно, как в метро. Я протискивался сквозь толпу женщин с детьми, клерков, Санта-Клаусов, похожих на бродяг, и бродяг, похожих на Санта-Клаусов; слепых и безногих, которые просили милостыню; девиц легкого поведения, шатающихся поутру без дела в длинных пальто и коротких юбках, с красными губами и волосами, собранными в пучки на непокрытых головах. Ветер выворачивал зонтики наизнанку. Глаза начинали слезиться от попавшего в них песка. Бог знает, я попадал и в худшие ситуации, чем декабрьский дождь на Пятой авеню. Но холод угнетал меня. Люди действовали на нервы. Огни раздражали. Я просто шел вперед.