Вплоть до настоящего момента он примирился с мыслью, что его либо убьют, либо выпустят: два крайних варианта, на которые он не мог повлиять, а следовательно не имел возможности сопротивляться им. Он слепо готовил себя к ожиданию в этом заточении независимо от того, сколько оно продлится, до тех пор пока оно не закончится освобождением или смертью.

Существовали и другие соображения, но он начал осознавать их только сейчас.

Первой пришла мысль о побеге. Перед ним всплыло множество причудливых схем, и он некоторое время развлекал себя ими, но в конце концов отбросил их, все по одной и той же причине: он не был героем приключенческого романа и не знал практически ничего о физическом единоборстве или способах бесшумного исчезновения, и он не имел никакого представления о том, что находится за дверью его камеры.

Они кормили его достаточно, чтобы поддержать жизнь, и не угрожали ему физическим насилием. Был заметно, что они приложили много усилий, чтобы похитить его, не причинив ему физического вреда. Они использовали его как инструмент в сделке, и он нужен был им живым.

Они не стали бы возиться со всеми этими сложностями, если собирались убить его в конце. Они не показывали ему своих лиц, он цеплялся за эту мысль.

Он провел всю ночь, обдумывая это. Временами он был убежден, что ори собираются отпустить его. Иногда у него появлялось чувство, что они используют его и отбросят прочь, как выжатый лимон, мертвого, как вчерашний день. В эти моменты холодный пот страха стекал у него по ребрам.

Целыми часами он думал также о Жанетт и о их неродившемся ребенке. О влиянии, которое случившееся окажет на нее. На них.

Именно это окончательно расшевелило его гнев: Жанетт и дети. До сих пор все происходившее странным образом не задевало его лично. В известном смысле его похищение казалось продолжением политики, способом силового решения. Отвратительным, непростительным, вселяющим ужас — однако в своем роде рациональным.

Но теперь похищение приобрело личностную окраску. Они не имеют права, думал он. Этому невозможно найти оправдания. Подвергать будущую мать и двух детей страданиям неизвестности…

Боль коснулась его лично, и как только это произошло, появилась ненависть.

Сначала он боялся их, теперь стал ненавидеть.

Он спрашивал себя, почему прошло невероятно много времени, прежде чем он подумал о Жанетт и детях. Первая мысль, связанная с ними, — как долго? Три дня? Четыре?

Он нашел трусливое убежище в безумном отчаянии. Заглушил голос рассудка, замкнулся в защитном тесном мирке вокруг себя — полный эгоизм реакции, который ужаснул его…

Он должен изучить этих скотов. Он обязан вникнуть в то, что скрывается под халатами и фальшивыми голосами. Он не может пропустить ни одной улики, даже тривиальной.

К тому времени, когда они отпустят его, он должен хорошо знать их: чтобы идентифицировать их для всего мира.

В конце концов он заснул и проснулся, когда они принесли еду: Абдул и Селим. Итак, Абдул вернулся из того места, где он оставил, самолет.

Он попытался вызвать их на разговор, но они оба не произнесли ни слова. Они забрали тарелки, и замок с тяжелым щелчком захлопнулся.

Остаток того дня он ломал голову над вопросами, которые поставил себе. Простых решений не возникало. Он немного поспал и проснулся с мыслями о Жанетт.

Второй раз тушеное мясо на обед, вторая бесконечная ночь с горящей лампой, и теперь его второе утро в камере.

Вошел Селим: от его зловещей фигуры в маскарадном халате веяло холодом — в нем угадывалась какая-то сдержанная жестокость. Опущенные глаза были неподвижны. Глаза, которые видели все, такие холодные. Человек, с которым он не мог бы установить какой-либо контакт. Казалось, что Селим обладал колоссальной выдержкой, но Фэрли ощущал в нем непредсказуемость дикого животного. Под внешней оболочкой скрывался целый спектр настроений и нравов, неуправляемых, как ртуть, и готовых вырваться наружу в любую секунду. Самым страшным являлось то, что невозможно было предположить, чт о именно может оказаться толчком к этому.

Фэрли старался изучить его, сформулировать хотя бы описание. Пять футов одиннадцать дюймов, сто семьдесят фунтов. Но ему едва ли удалось бы сказать что-нибудь определенное о том, что было спрятано под облачением араба.

— Неплохо бы мне сменить одежду.

— Извините, — с язвительной небрежностью ответил Селим, — мы обходимся без обычных удобств.

В дверь вошел Абдул и встал рядом с Селимом. Как обычно, его челюсти были заняты мятной жевательной резинкой. Фэрли осмотрел и его: широкое темное лицо, задумчивое выражение. Пять футов десять дюймов, сто девяносто фунтов, пожалуй, под сорок. В волосах проступала седина, но это мог быть и простой маскарад. Костюм шофера оливкового цвета осыпан той же тонкой пылью, которую Фэрли ранее нашел на своей одежде, на коже, в волосах. Частицы песка.

Руки Селима: грубые, покрытые шрамами, но длинные ловкие пальцы придавали им красоту. Ноги? Засунуты в ботинки, покрыты сверху халатом. Не было ни малейшего намека и в глазах, глубоко посаженных в скрывающих их углублениях — всегда полузакрытых, неопределенного цвета.

— Осталось еще немного, — сказал Селим. — Несколько дней.

У Фэрли появилось ощущение, что Селим тщательно с интересом изучал его самого. Того, кто оценивал, самого оценивали. «Составляет мнение обо мне. Зачем?»

— Вам не страшно, не так ли?

— Я бы так не сказал.

— Вы немного рассержены. Это понятно.

— Моя жена ждет ребенка.

— Как мило с ее стороны.

— Вы обеспечиваете свое собственное уничтожение, — сказал Фэрли. — Я надеюсь, что смогу приложить к нему руку.

Его слова вызвали улыбку Абдула. Реакция Селима, как всегда, не поддавалась определению. Селим ответил:

— Пускай то, что случится с нами, вас не волнует. Наше место всегда смогут занять другие. Вы не сможете уничтожить всех нас.

— К этому времени вы уже убедили довольно много людей, что стоит попробовать. Вы этого добивались?

— В некотором роде. — Селим сделал движение. — Послушайте, Фэрли, если бы мы были евреями, и на месте вашего Капитолия стояла берлинская пивная, внутри которой сидел бы Гитлер со своими штурмовиками, вы бы поздравляли нас. И это подтолкнуло бы многих немцев последовать нашему примеру.

Этот аргумент был также рассчитан на глупца, как листовка общества Джона Берча. Поразительно, как такой изощренный человек, как Селим, мог верить в него. Фэрли ответил:

— Существует лишь одна разница. Люди не на вашей стороне. Они не разделяют ваших идей — очевидно, что они более склонны поддерживать репрессии, чем революцию. Я процитирую одного из ваших героев: «Партизанская война обречена на поражение, если ее политические цели не совпадают с чаяниями народа». Слова председателя Мао.

Было хорошо видно, что Селим был поражен, даже больше, чем Абдул. Он выпалил в ответ:

— Вы позволяете себе цитировать мне Мао. Я покажу вам Мао. «Первый закон военных действий — защищать себя и уничтожать противника. Политическая власть коренится в стволах орудий. Партизанская борьба должна научить людей значению партизанской войны. Наша задача — усиливать партизанский терроризм, пока мы сможем заставить врага постепенно становиться более жестоким и деспотичным».

— Мир не является лабораторией, где вы можете изощряться в тупости. Ваш рецепт скорого на расправу правосудия пахнет убийством. Почему вы не продолжаете начатое и не убиваете меня? Это то, чего вы на самом деле хотите, разве не так?

— Я бы это сделал с удовольствием, — признался Селим бесчувственным голосом, — но боюсь, у нас не будет такой возможности. Видите ли, мы слушали радио. Ваш друг Брюстер согласился на обмен.

Он попытался скрыть свои чувства:

— Было бы лучше, если бы он не сделал этого.

—  Вамне было бы лучше. Если бы он решил спровоцировать нас, мы бы вернули ему ваше мертвое тело.