В противоположном конце зала Перри Херн поднял трубку звонившего телефона; потом он положил ее на место и начал говорить, требуя внимания. Он подавал сигналы руками, и все бросились искать места в миниатюрном амфитеатре. Разговоры вокруг постепенно стихли; гам перешел в гул, затем в приглушенное бормотание, пока наконец не наступила тишина. Саттертвайт поймал взгляд Лайма и сделал знак; Лайм вышел вперед и занял стул, на который указал Саттертвайт — сзади и ниже президентского подиума. В комнату вошли вице-президент, генеральный прокурор и другие высокопоставленные лица. Они расселись по другую сторону от Лайма. Генеральный прокурор Роберт Эккерт вымученно улыбнулся Лайму, давая понять, что узнал его. Он выглядел напряженным и настороженным и был похож на боксера, которого слишком сильно и часто били по голове.

Все они сидели в ряд, позади подиума, лицом к репортерам, толпящимся внизу. Это причиняло Лайму неудобство. Он то и дело скрещивал и выпрямлял ноги.

На экране монитора он увидел человека из группы сопровождения, с убедительной искренностью говорившего перед камерой. Теперь кадр сменился, появилось изображение пустого президентского подиума, и Лайм увидел на экране собственное лицо; это удивило его.

— Леди и джентльмены, президент Соединенных Штатов.

Раздалось щелканье кожаных каблуков президента Брюстера о твердый пол. Он вошел сбоку и, казалось, мгновенно заполнил собой комнату: все взгляды устремились на Брюстера. Поднимаясь на свое место, президент мрачно кивнул репортерам и, расправив на наклонной поверхности перед своим животом маленький листочек бумаги, тронул правой рукой один из микрофонов.

В полной тишине президент бросил взгляд на объектив камеры. Это был очень высокий, мускулистый, загорелый человек с большим, не лишенным привлекательности лицом — от углов рта к выступающим скулам пролегли глубокие складки, напоминающие квадратные скобки. У него были густые волосы, глубокого, темно-коричневого оттенка, возможно крашеные, так как на руках проступали вены и начали появляться старческие пятна. Крупное тело не казалось грузным, он хорошо владел им, что безусловно свидетельствовало о многих часах, проведенных в сауне и бассейне Белого дома — о дорогостоящей заботе о себе. У него был крючковатый нос и маленькие, глубоко посаженные глаза, которые казались выцветшими. Он всегда безупречно одевался. Когда он молчал, как сейчас, он излучал тепло и производил впечатление искреннего, интеллигентного человека; но стоило ему начать говорить своим резким, гнусавым голосом, как, независимо от слов, которые он произносил, его речь казалась невнятной. У него был простонародный выговор, совсем как у мужика, сидящего на залитом солнцем крыльце рядом с мешками собранного зерна и охотничьей собакой.

И то и другое было притворством — и изысканная внешность, и огрубленный голос. Возникало чувство, что Говард Брюстер реально существовал только на публике. Лайму пришло в голову, что впервые со времени избрания в лице Брюстера появилась твердость и отдаленная жестокость — внешний признак, что ярость и гнев при виде национальной трагедии сказались и на нем.

Президент начал с традиционной фразы: «Мои собратья американцы, мы вместе скорбим и отдаем дань памяти тем выдающимся американцам, которые погибли…»

Лайм сидел с мрачной отрешенностью, вслушиваясь не столько в слова, сколько в подъем и спад президентского голоса. Брюстер не считал себя мастером риторики, и его референты подстраивались под его собственный стиль: в его выступлении не содержалось ни высоких истин, ни звучных афоризмов, емко отражающих суть момента в одной фразе. Речь Брюстера была успокаивающей, с хорошо знакомыми причудами; она была рассчитана на то, чтобы дать людям противоядие от шока и ярости — обращение с теплым сожалением, тихой скорбью и обещанием, что, несмотря на трагедию, в будущем все будет благополучно. Это был призыв к скорби, но не к тревоге, требование взвешенных оценок, но не безрассудной ярости.

— Давайте не, будем терять голову. Спокойствие, — говорил он, — и подчинение закону. Преступники пойманы благодаря бдительности помощника исполнительного директора секретной службы Дэвида Лайма…

На мгновение лучи софитов сфокусировались на Лайме, он сощурился от избытка света и кивнул в объектив. Президент выразил ему свое одобрение печальной отеческой улыбкой и опять повернулся к камерам; лучи света последовали за ним, переместившись от Лайма, роль которого в происходящем была исчерпана. За исключением того, что он должен оставаться на своем месте до окончания выступления президента.

Теперь легко создавать героев, подумал он. Стоит пристегнуть человека к креслу и забросить на Луну, и герой готов. Достаточно посадить его на лошадь перед объективом камеры или нанять дюжину острословов, чтобы писать ему речи. Героизм стал предметом ширпотреба, стерся до элементарного цинизма.

Людям нужны их мифы, их герои. Поскольку реальным делам не осталось места, возникла необходимость изобретать подделки. Новому Линдбергу просто не откуда взяться — развитие техники опережает возможности человека. Те же, кто упорно продолжает бросать вызов трудностям — кто в одиночку переплывает Атлантический океан или штурмует горы, — развенчаны до уровня безобидных дураков, потому что все, что они делают, абсолютно бессмысленно, развитие техники обесценило их достижения: вы можете за три часа перелететь через Атлантический океан и достичь любой вершины в полной безопасности на борту вертолета.

Президент теперь говорил твердо, делая жесткие акценты. Преступники схвачены, они предстанут перед судом. Суд станет суровым примером для всего мира, для всех, кто стремится силой воздействовать на демократически избранные правительства. Справедливость и закон будут соблюдены. Наше самообладание не следует принимать за уклончивость, наше спокойствие по ошибке считать покорностью, а хладнокровие — пассивностью. Терпение Америки подвергнуто жестокому испытанию, и оно исчерпано.

— Пусть это послужит предостережением всем нашим врагам, как внутри, так и за пределами страны.

Президент закончил обращение и покинул комнату, не дав задать ему ни одного вопроса. Лайм ускользнул от журналистов и отправился назад в здание управления делами. Улицы были пустынны; все еще шел мелкий дождь, было очень холодно; пятна света от уличных фонарей казались маленькими островками в гнетущей темноте. «Картина из фильма Сиднея Гринстрита», — подумал он и вошел в здание.

ЧЕТВЕРГ, 4 ЯНВАРЯ

5:15, восточное стандартное время.

Марио усмехнулся.

— Ребята, нами заполнена вся «Нью-Йорк таймс», от заголовков до частных объявлений.

Когда Марио переворачивал страницы, газета издавала треск, напоминающий выстрелы мелкокалиберного орудия.

— Мы действительно дали им жару. Послушайте, что пишут: «По данным на полночь, общие потери составили 143 убитых, среди которых 15 сенаторов Соединенных Штатов, 51 конгрессмен, и по меньшей мере 70 журналистов. Почти 500 жертв были доставлены в госпитали и травматологические клиники, но около 300 из них получили незначительные повреждения и были выписаны. По последним данным госпитализировано 217 мужчин и женщин и четверо детей. Двадцать шесть, человек остаются в критическом состоянии». — Марио перевел дух с видом глубокого удовлетворения. — А теперь посмотрим, о чем толкуют полицейские!

— Придержи язык. — Стурка расположился в углу комнаты мотеля, держа радио, включенное на минимальную громкость. Он сидел на расстоянии вытянутой руки от телефона и ждал звонка. Алвин рассеянно слушал и смотрел вокруг. Он чувствовал себя выжатым, боль пульсировала в висках, в животе урчало.

Стурка, в одной рубашке с короткими рукавами и кобурой на ремне, туго стягивающем грудь, был похож, на телевизионного гангстера. Сезар Ренальдо во всей одежде спал на диване, а Пегги лежала поперек кровати, куря «Мальборо» и отхлебывая кофе из пластмассового стаканчика, взятого из ванной комнаты мотеля.