– Нет! – И еще добавил для убедительности: – Забудьте! А то свяжу вас, и все.

5

Мир постепенно тускнеет для меня, горизонт съеживается. Я теряю из виду небо, потом берега реки, усаженные оголенными кустами. Остается нетронутая белизна снега, режущая лямка на плечах и негнущиеся непослушные ноги, которые нужно передвигать – сначала левую, потом правую, потом опять левую и опять правую. Уже нет ни дум, ни воспоминаний, ни желаний даже, кроме одного-единственного – лечь на рыхлый снег и лежать неподвижно. Но «Купол у порога. Выходы асфальта…» Донесение должно быть доставлено. И я не ложусь, продолжаю переставлять непослушные ноги. Самодельные лыжи заплетаются. Мне кажется, что к ногам привязаны гири. Через два десятка шагов приходится переводить дыхание, как будто я поднимаюсь в гору. Бреду с закрытыми глазами. Когда натыкаюсь на кусты, это значит сбился, взял в сторону. Тело просит отдыха. Лечь, только лечь!..

Но «Купол у порога. Выходы асфальта…» Потом теряется связь событий. Путаются сон и явь. Сны яркие и очень комфортабельные – с паровым отоплением, с электричеством, с обедом в ресторане «Арагви». Они перемежаются тусклой явью, где я плетусь по рыхлому снегу, иногда при свете, иногда в темноте, иногда в полусумраке, когда ветер бросает горсти снега в глаза.

Где-то я сломал или потерял лыжи. Бреду по колено в снегу. Падаю. Потом ползу. Так мне кажется устойчивее. Слышу хриплое дыхание невпопад с моим. Оглядываюсь. Это Маринов. Он ползет за мной. Укладываю его назад в сани. С трудом встаю…

Почему-то идти стало легче. Но голова работает медленно. Не сразу замечаю легкость, не сразу задаю вопрос: почему легко? Иду под гору? Ах да, какая же гора на реке? Догадался – посмотрел назад. Маринова нет. Он свалился или выкатился нарочно. Иду назад по следам и злюсь. Жалко отдавать полкилометра. Здесь каждый шаг приходится повторять трижды. Маринов лежит в сугробе, в стороне от следа. Он отпихивает меня и о чем-то лепечет. Кажется, о том, что он пожил, а я еще молод. И о Насте. Он толкает меня и мешает втащить его в сани. Я сержусь и бью его по лицу. Но очень слабо, в меру моих сил.

Ужасно я зол на него: и за то, что он заставил меня пройти лишний километр, и еще больше за то, что он захотел избрать себе легкую долю. Умереть в нашем положении легче, чем жить. Может, я и сам рад был бы умереть. Я уже перетерпел страх смерти, так же как перетерпел голод. Но донесение должно быть доставлено:

«Купол у порога…»

Больные куриной слепотой в сумерки видят на небе светлый круг. За пределами его тьма. Когда наступает ночь, тьма заливает и этот круг. Так и у меня наступающая тьма постепенно заливает суживающийся круг жизни. Гаснет зрение, гаснут искорки сознания. В белой мгле ползут два бессильных существа, неся последние человеческие слова: «Купол у порога…»

Потом пелену прорывает поток черной, густой, как нефть, воды. В ней ледяное сало. Тонкие плавучие льдины скребут ледяные берега. Вечер. На фоне стальных облаков зубчики дальнего леса. И там, в лесу, красная точка.

Это костер. Люди. Жизнь. Пища…

Но два километра черной воды, покрытой скребущимися льдинами, вся ширь незамерзшей Югры Великой лежит между нами и жизнью. Хочу кричать. Получается хрип. Да и что толку? Никто не может переправиться через реку, пока она не замерзла. Кажется, я плачу. Обидно умирать в двух километрах от людей.

Это последнее воспоминание. Но я все равно ползу, потому что есть слова, которые не дают мне остановиться: «Купол… Асфальт…»

И мне снится такой сон: возле меня на коленях стоит женщина в полушубке и платке. Она долго всматривается мне в лицо и кричит, заливаясь слезами:

– Гриша, Гришенька, любимый, очнись! Это я – Ирина! Ты не узнал меня?..

Эта крикливая женщина целует меня, тормошит и очень мешает произнести единственные мои слова:

– Купол у порога. Выходы асфальта…

– А Маринов где? Где Леонид Павлович?

– Маринов на опушке… – шепчу я.

Это тоже слова. Я не помню, что такое опушка и Маринов, где и почему он остался. Помню, что я несу слова: «Маринов на опушке». И еще про купол.

– Сейчас мы пойдем по твоим следам за Мариновым. Мы вас ищем уже целую неделю! И Фокин тут со своим самолетом. Это он увидел тебя с воздуха.

Мне трудно понять такую сложную мысль. Кто, как, кого, почему найдет, какие следы? Важно, что я донес слова. На всякий случай повторяю их. Все до одного:

– Купол у порога. Выходы асфальта. Маринов на опушке…

Затем со спокойной совестью я закрываю глаза и падаю в темноту.

– Гриша, Гришенька!.. – кричит мне кто-то вдогонку. – Доктор, он опять не слышит!

6

В первые месяцы после рождения младенец ничего не понимает, только настойчиво просит кушать.

Подобно младенцу, вернувшись к жизни, «заново родившись», я тоже ничего не соображал, только просил есть, жадно глотал жиденький бульон, требовал добавки, обижался, когда мне отказывали, не верил, что голодающим нельзя наедаться досыта. Я даже схватил без позволения краюшку черного хлеба, и «рыжий дед», отец секретаря райкома Андреева, пригрозил, что он меня свяжет.

Но постепенно ко мне вернулось сознание. Я начал думать, вспоминать, и в голове у меня возник образ женщины, которая, обливаясь слезами, целует меня и приговаривает: «Гриша, Гришенька, любимый, очнись! Это я – Ирина!»

И в тот же вечер, когда она подсела к моей кровати, я спросил:

– Ира, те слова, которые ты мне говорила у Югры на снегу, всерьез были сказаны или для утешения?

Вероятно, большинство девушек на ее месте стали бы отнекиваться, слегка покраснели бы, а потом сделали бы удивленные глаза. Дескать, какие слова, когда на снегу?

Но Ирина не признавала кокетливых уловок.

– Да, всерьез, – сказала она просто.

Так было произнесено самое главное, то, что я повторял ей несколько раз, то, что ждал от нее много месяцев и даже лет.

В тот вечер мы говорили очень мало. Ирина рано ушла, и я, как ни странно, был доволен. Ко мне пришло большое счастье. Оно заключалось в двух словах: «Да, всерьез». И мне хотелось побыть наедине с этими словами, не прибавлять к ним ничего.

«Рыжий дед» задул лампу и, кряхтя, полез на лежанку. Горница утонула во мраке. Виднелись только синие квадраты окошек. Слышалось сонное дыхание, всхрапывание, тихие стоны Маринова. В печке стреляли угольки, мышь скреблась в углу. А я лежал с открытыми глазами и с глубоким удовлетворением твердил про себя: «Она любит меня всерьез».

В этот вечер я не думал о будущем. Я достиг великого перевала, и мне хотелось задержаться на нем ненадолго. Так бывало у меня в детстве: когда получишь долгожданную игрушку, в первый момент не хочется играть с ней. Важен факт: игрушка у тебя в руках.

Но к утру я почувствовал счастье, готов был испытывать его, обсуждать и рассматривать. И, кажется, в этот день я в первый раз спросил Ирину, когда и за что она меня полюбила.

Ирина уклонилась от ответа. Она не склонна была препарировать свое сердце. Любовь пришла. Ирина радовалась любви и вовсе не хотела ее развинчивать, чтобы посмотреть, что там внутри.

Но я настойчиво добивался: как и за что? Влюбленные всегда задают этот вопрос. Вероятно, за ним прячется самолюбивая надежда: «Может быть, во мне есть необыкновенные достоинства, незаметные для равнодушных знакомых и даже для меня самого».

Наконец я выпросил ответ. Ирина сказала:

– Это случилось не сразу. Сначала ты был все время невпопад, какой-то заносчивый и нарочитый. А потом я узнала – ты надежный, но притворяешься эгоистом. У тебя хорошие чувства, но ты стесняешься их показывать. И ты стал впопад – так по-настоящему говорил о радостной любви, так правильно относился к Маринову, когда мы думали, что он погиб…

– Значит, я представил веские доказательства? – сказал я снова невпопад.

Ирина пожала плечами:

– При чем тут доказательства? Любовь в сердце! Когда она приходит, это чувствуешь!