Мы вышли на улицу. Первым делом Валик потянул меня к той же «Восьмёрке».
— Это и есть твоё хобби? — подкусил я.
— Не топчи меня! Питьё — это моя основная профессия. Хобби у меня другое.
Я взял пол-литра «Старки», купил полкило докторской и триста граммов сыра. Потом мы зашли в булочную и отоварились хлебом.
Затем Валентин повёл меня в какую-то узкую улочку.
— Вот и приехали! — объявил он. — Пожалте в мои апартаменты!
Перед нами высился старинный трёхэтажный особняк. Подвальные окошечки его были забраны фигурной чугунной решёткой, а рамы на всех этажах — выломаны; проёмы окон чернели пустотой.
— Не пужайся, дом на капремонт пошёл, но склад пока что ещё существует; подвал тресту нежилого фонда подчинён, — пояснил Валик.
Мы вошли в безлюдный, заваленный всяким хламом двор и остановились перед обитой железом дверью, на которой висел огромный амбарный замок. Валентин с ответственным видом полез в карман, вынул ключ и отворил дверь.
— Осторожно, тут четыре ступеньки! — предупредил он. Затем снял с невидимого гвоздя лампу «летучая мышь», зажёг её и повёл меня за собой.
Подвал был сухой; в нём пахло не сыростью, а пороховыми газами, как в тире, и это меня удивило. Мы шли, петляя между штабелями жестяных и деревянных ящиков, между пригорками из пустых мешков. В одном месте были свалены в кучу старые магазинные весы; в другом — какие-то эмалированные ёмкости и алюминиевые жбаны. Наконец мы подошли к фанерной двери.
— Входи, Пауль, в хазу нищего миллионера! — пригласил Валентин.
Я очутился в комнатке со сводчатым потолком и выщербленным цементным полом. Справа чернел дверной проём, ведущий неведомо куда; слева маячило узенькое зарешечённое оконце, из него мутно просматривался облупившийся брандмауэр соседнего дома. В каморке стояла колченогая железная кровать, застеленная мешковиной, перед ней стол, сконструированный из ящиков; столешницей служила покоробившаяся чертёжная доска. Имелся и стул со сломанной спинкой; наверно, кто-то из переезжавших жильцов дома бросил его за ненадобностью.
Когда хозяин хазы поставил лампу на стол, я увидел, что там, помимо пустых стаканов и кое-какой посуды, лежит большая пачка открыток. Я принялся перебирать их. То были фотографии киноактёров, кинорежиссёров и киносценаристов; таких в те времена было навалом в каждом газетном киоске. Неоригинальное хобби, подумал я. Но что меня удивило, так это то, что в пачке были только мужские лица.
— Не узнаю тебя. Валик: ни одной красотки нет в твоей могучей коллекции.
— Женщин я щажу, — загадочно и хмуро изрёк он, откупоривая бутылку.
Мы приняли по полстакашку, и Валентин ещё больше помрачнел. Он начал вдруг укорять меня в том, что я будто бы принёс ему несчастье. Я, конечно, стал обороняться словесно.
Валентин вдруг замолчал. Недобрая ухмылка кривила его губы. Внезапно он нагнулся и извлёк из-под кровати малокалиберную винтовку и цинку с патронами.
— Ты что, укокать меня замыслил? — нервно пошутил я.
— Не тебя. Хоть тебя-то, может, в первую очередь бы следовало, — пробурчал он и, зарядив тозовку, положил её на постель.
— Она что, как сторожу тебе полагается? — спросил я.
— Чёрта лысого! Я спёр её, а где — не скажу… Ещё слегавишь. Найдут — срок припаяют… Впрочем, плевать мне, отсижу. Времени впереди хоть отбавляй.
Взяв со стола фотографию какого-то кинодеятеля, схватив лампу, он направился к проёму в стене.
— Сейчас моё хобби увидишь! Идём, Пауль!
Я потопал за ним. Мы вступили в тёмный коридор, затем упёрлись в штабель ящиков. Валик прибавил огня в лампе, повесил её на свисавший со свода крюк. Затем приладил портрет к верхнему ящику специальной защипкой и пошагал обратно в комнатёнку. Я — за ним.
В полутьме он взял мелкокалиберку и встал в дверном проёме в положении «стрельба стоя». В другом конце коридора, подсвеченная лампой, вырисовывалась улыбающаяся физиономия кинорежиссёра.
— За то, что ты один из тех, которые не дали мне хода в киноискусство, к расстрелу тебя присуждаю! — выкрикнул Валентин, нажимая на спуск.
Выстрел в помещении прозвучал очень громко, но лицо по-прежнему улыбалось со снимка, открытка не пошелохнулась. Валик попал только с четвёртого раза и потом торжествующе сунул мне в руки простреленную фотографию.
— Вот! В самый лоб влепил!
— Какой герой! — сплюнув, сказал я. — Дерьмом ты стал, Валик.
— Я дерьмо, а ты ещё хуже! — выкрикнул он. — Я по картинкам пуляю, а ты живых людей гробишь!
— Опомнись, что ты несёшь! — возмутился я.
— Вот то и несу! Если б не твоя рябинка эта сволочная засохшая, дедуля бы в другом месте яму стал копать и не влипли бы мы в это миллионерство. Ты беду нам принёс! Взвалил на нас миллион лет жизни, а настоящую жизнь отнял!.. За тобой, наверно, ещё какие-нибудь такие дела водятся…
Я стоял, ошеломлённый его инвективами, а он выбрал из пачки ещё одну открытку и приладил её к ящику — для расстрела. Это лицо было мне знакомо, это был комический артист. С тех пор как я на Клавире женился, я стал в кино похаживать, она кино любила, и этот актёр мне нравился, очень он смешил меня. И тут мне стало очень обидно за него, что Валик его к смерти приговорил. А Валик уже целится.
— Не смей этого делать! — закричал я. — Не позволю! — и побежал к ящику, и стал под лампой, заслонив собой эту самую открытку. Сам не знаю, почему я это сделал. Может, я его, артиста этого, живого не стал бы заслонять, не решился бы, а тут фотографию его прикрыл своей фигурой. Я, правда, вполпьяна был, да и обвинения Валика очень уж меня по сердцу ударили.
— Отойди, гад неумытый! — заорал Валик. — Серьёзно тебе говорю!
— Не отойду! — твёрдо ответил я. — И плевать я на тебя хотел!
— В последний раз говорю — отойди!
Я в ответ плюнул в сторону Валика и показал ему фигу.
Грохнул выстрел. Я почувствовал в правом плече боль, вроде как при ожоге. Пиджак на этом месте сразу отсырел, потяжелел. Но в общем-то было терпимо. Я снял лампу с крюка, прошёл по коридору в комнатёнку. Валентин уже бросил на пол тозовку и лежал на своём ложе лицом вниз, бормоча что-то непонятное.
— Спасибо за гостеприимство, — сказал я, ставя лампу на стол. — Помоги мне болонью надеть.
Он поднялся с кровати, помог мне натянуть плащ. Потом, по моему требованию, проводил меня через склад до наружной двери. На прощанье я объявил ему, что жаловаться на него я, конечно, никуда не пойду, на этот счёт он может быть спокоен. Но встречаться с ним нигде и ни на какой почве впредь не желаю. Амба!
Он заплакал пьяной мужской слезой, стал каяться. Стал обещать, что покончит с персональным алкоголизмом, собственными честными трудовыми мозолистыми руками задушит зелёного змия, перекантует свою жизнь на сто процентов. Но я вынес вотум недоверия.
Но тут же у меня мелькнула мысль, что если не оставить Валику никакого лучика доверия и надежды, то он, ещё чего доброго, как дядя Филя, примется за ремонт электропроводки — с таким же печальным исходом. И поэтому я произнёс такие итоговые слова:
— Валентин, я тебя не желаю видеть не навсегда, а только на тысячелетие. Ровно через тысячу лет, двадцать седьмого августа две тысячи девятьсот семьдесят второго года, буду ждать тебя в одиннадцать утра на Дворцовой площади у Александровской колонны. Замётано?