Дарья ИСТОМИНА

ЛЕДИ-БОСС

Часть первая

ГОРЬКАЯ ЯГОДА…

Я до сих пор не понимаю, как я не шизанулась в те январские дни окончательно и бесповоротно. А ведь дошла" до зашнуровки в смирительный кокон, до попытки укусить профессора Авербаха, большого спеца по психам, и тому подобного. Впрочем, потом мне объяснили, что я была тихая: просто никого не узнавала, ничего не ела и не пила, спала двадцать четыре часа в сутки и решительно отказывалась просыпаться. В общем, покинула этот мир, удрала в сплошной сон, хотя, если честно, это был не сон, а какая-то бездомная темная яма, куда я все падала и падала, совершенно не пугаясь этого падения, тупая и бесчувственная, как бревно.

Попробуйте долбануть в любимое зеркало чем-нибудь тяжелым, разнести его вдребезги, а потом, спохватившись, попытаться склеить его по новой. В детстве со мной такое случалось — я баловалась с дедовыми гантелями и грохнула в его кабинете овальное трофейное зеркало, которое он в библейские времена привез из Германии: тяжелые толстые осколки брызнули и посыпались из бронзовой рамы с фигурками пастухов и пастушек, которые играли на свирелях и танцевали нечто пейзанское.

Перепугавшись до икоты, я пробралась в кухню, где наша хроменькая домоправительница Гаша варила в тазу на дровяной плите варенье из слив нашего сада, уперла пакет муки, замесила в кастрюле клейкое тесто и попыталась на его основе восстановить зеркало в прежнем виде. Самое интересное, что тесто осколки действительно прихватывало, как клей, и, если не считать натеков, которые вылезали из швов, издали зеркало выглядело неповрежденным (во всяком случае, я на это надеялась). Но цельного изображения не получалось, каждый из осколков кривил и отражал только часть чего-то: моей искаженной рожицы, книжного шкафа, бревенчатой стены, вида на реку из окна и даже часть пассажирского причала на той стороне Волги и опору главного городского моста. Каждый осколок честно отражал свое, но собранные в единое зеркало — они испугали меня картиной безумия. Я ждала большой взбучки, но Иннокентий Панкратыч, дедулечка мой обожаемый, увидев разбитое зеркало, грустно улыбнувшись, сказал:

— Запомни, Лизка: есть вещи, которые не склеиваются… Грохнешь — и с концами! И главная из этих вещей называется — жизнь. Запомнила? За то, что опять ко мне в кабинет без спросу влезла, объявляю тебя мелкой пакостницей. Но вот за то, что старалась замылить свое преступление и до теста додумалась, — отпускаю тебе сей грех!

Гаша орала на меня как резаная. Зеркало разбить по приметам означало большие неприятности. И, если честно, вломила мне по заднице хворостиной, а дед выкинул осколки и заказал в своем НИИ художнику-оформителю портрет генетического гения, чешского, вернее, австро-венгерского имперского монаха Менделя. Художник, который писал к торжественным дням плакаты и лозунги, набил руку на головах членов Политбюро и из состояния самогонной задумчивости выходил редко. Он перерисовал масляными красками из какого-то научного труда изображение монаха, разбив на клеточки, но внес некоторые собственные детали. Как я додумалась гораздо позже, ученый монах был из иезуитов и вряд ли ковырялся бы с фасолью и бобами в своем огородике при монастыре с православным крестом на рясе. К тому же художнику не понравилось, что он гололицый: по его мнению, священнослужитель непременно должен носить бороду. Учитывая местопребывание гения (в Чехии), он сунул ему в руку громадную кружку с чешским пивом. Так что древний монах Мендель у него получился веселеньким, немножко похожим на бравого солдата Швейка, немножко на Распутина, немножко на известного всему нашему городку забулдыгу, не вылезавшего из пивнухи при вокзале и носившего кличку Насос.

Щечки у монаха Менделя были как яблочки и вид явно поддатый.

Большой авторитет по картошкам и прочим пасленовым академик Иннокентий Панкратович Басаргин, стручочек мой дорогой, ржал, разглядывая портрет, но вставил его в бронзовую раму от зеркала не без удовольствия. В молодости он много претерпел во времена борьбы с космополитизмом и вейсманизмом-морганизмом, лишь по случайности не был посажен и скрывался под видом младшего лаборанта в филиале НИИ по картохе на Большой Волге, коим потом и руководил. Так что к монаху Менделю он относился с большой приязнью и повесил его условное изображение над своим рабочим столом в кабинете персонального особняка.

Дедульки уже несколько лет нет в живых, его НИИ накрылся, наш с ним дом стал для меня чужим, и вряд ли новая владелица сохранила этот портрет. Она дама трезвомыслящая, и если что-то и оставила для себя от прежних владельцев, то, возможно, только картину с пейзажами и коровками в уникальной бронзовой раме — истинную ценность вещей эта стерва всегда определяла точно.

Если обратиться к генам, то я абсолютно уверена, что способность видеть смешное даже в страшном, ржать, когда хочется плакать, загонять собственные боли и страхи куда-то за пределы сознания, быть невозмутимо-наглой, когда другая дрожала бы и скулила, поджав хвост, — это у меня именно от Панкратыча.

Что касается разбитого в детстве зеркала и его осколков, то сравнение с ним пришло мне в голову, когда сызнова стала осознавать себя целой, а в те минуты, часы и даже дни, когда я впервые пришла в себя, то, что сохранилось под моей черепушкой, было мешаниной из осколков раздробленного зеркала, каждый из которых отражал только частичку того, что я помнила и знала. В этом «зеркале» зияли пустоты, черные дыры и провалы наряду с осколками, которые, сверкая и слепя, отражали какие-то лица и предметы, и никакими усилиями я не могла их удержать на месте, чтобы разглядеть хоть что-то, — все это кружилось в голове, вызывая тошноту, и я знала только одно: чтобы остановить это верчение, нужно открыть глаза.

Я и открыла…

Было тепло и очень тихо. Так что слышалось журчание воды в батареях парового отопления. Сильно пахло лекарствами и почему-то свежим сеном. Окна были задернуты тяжелыми шторами, только поверх их пробивался свет. Я разглядела потолочный плафон — роспись под Шагала: местечковые ухажер и барышня парили над крышами, не признавая законов гравитации. До меня дошло, что я не в Москве, до которой больше сотни верст, а в кашей загородной резиденции, которую Сим-Сим не без усмешки называл «территория», подразумевая ее суверенность, независимость от внешних сил и сверхмощную защищенность от посторонних вторжений: охрану, систему камер наружного наблюдения, электронно-сторожевые штучки и прочую фигню.

Я лежала на высоких подушках, почти сидела, и даже не повернув головы поняла, что Сим-Сима рядом нет: громадный, тяжелый, меховой от своей почти медвежьей волосни, он источал такое мощное тепло, грел, как паровой котел, что я иногда уползала от него подальше, благо площадь нашей суперкровати величиной со стадион это позволяла. В такой кровати можно было без всяких неудобств назначать свиданки, скандалить, ссориться, расходиться и мириться, что мы с ним почти каждую ночь и делали.

Но сейчас его рядом не было, и это меня озадачило.

Может быть, он вышел? Я повернулась к прикроватной тумбе с холодильником, там мы держали кое-что хмельное или просто холодненькое, чтобы не искать среди ночи, не спускаться ниже этажом в буфетную или в кухню. На ночь Туманский выкладывал на тумбу всякую мужскую хурду-мурду: свой любимый «ролекс» с уже затертым браслетом, мобильник, кисет с табаком, пару трубок (одну куришь — вторая отдыхает), зажигалку «зиппо», ключи и — над чем я постоянно издевалась — здоровенный армейский пистолет «ТТ» с побелевшими от возраста «щечками», затертым белесым стволом, производства аж 1943 года. Это было просто нелепо — содержать в охране почти десяток оглоедов во главе с отставным подполковником Чичерюкиным и в то же время постоянно таскать с собой этот ствол. Ну если хотел бы, как каждый мужик, завести себе стреляющую игрушку — так распорядись, и тебе добудут какую-нибудь супер-"беретту" с прибамбасами. Но Сим-Сим заявил мне, что выменял эту штуку на ящик водки у какого-то ветерана еще во времена своего туманного отрочества, намекал, что пару раз она его выручала (где-то на магаданских приисках) в пору его такой же туманной юности, и, в общем, дал понять, что я лезу не в свое дело.