В эту ночь я в который раз поняла — ее нет, но она все еще есть. Остается. Во всем. И мой Туманский просто исполнял ее волю.

А Чичерюкин близок к истине: почуяв, что его спихивают на обочину, Кен мог на многое решиться.

Но как это доказать? И кто будет доказывать? Закон у нас не для таких, как Кен. Дышлообразный. Это уж я по себе распрекрасно знаю.

Заснуть я не могла. Закрыла сейф, проверив еще раз код, оставила шубу на кровати дрыхнуть вместо себя и побрела по дому.

Все спали и всё спало.

Я включала и выключала электричество, зашла в гостиную, зачем-то посидела в столовке за круглым столом на двенадцать персон, тоже дворцовым, с черным двуглавым орлом на наборной мозаичной столешнице, потом спустилась в бильярдную.

На одном из столов (всего их было три) белели шары из слоновой кости, лежал намеленный гибкий, как хлыст, любимый кий Сим-Сима. К столу был придвинут высокий стул.

На этот стул он подсаживал Гришку. Учил бить по шарам. Мальчонка хулиганил, хихикал и бросался шарами. Где-то он там спал сейчас, выше этажом, со своей нянькой Ариной. Но видеть мне его почему-то совершенно не хотелось.

Здесь тоже пахло табаком Сим-Сима. На стойке бара для игроков стояла початая бутылка коньяка «Ахтамар». Ее почему-то так и не убрали. Я пригляделась — на зеленом сукне уже был легкий налет пыли. Значит, эти тетки со швабрами сюда и не заглядывали.

Творился, конечно, бардак, но мне стало как-то уже все равно. Котельная работала на полную катушку, и дом был прогрет до духоты, но мне было холодно. Словно все кругом заледенело — стены, пол, потолок.

В доме были люди, но и их для меня как бы не стало.

Если пустота может пахнуть — я ощутила этот запах совершеннейшей пустоты.

Из дома вынули душу.

Я поняла, что для меня здесь все закончилось.

Я просто не смогу быть здесь.

Может быть, я теперь вообще не смогу — быть.

Нигде.

Такие, значит, дела.

«ИЕЗУИТЫ, КТО ТАКИЕ?..»

Букет был офигенный — плеть лозообразной орхидеи, поросшая нежным зеленым мхом. На плети синими звездами светились сами цветы, с желтыми влажными пестиками, пушистыми на конце. Ясно было, что цветики эти ох как дороги и приперли их в февральскую Россию откуда-то из-за южных морей, оттуда, где всегда лето. К цветам прилагался алый картонный ларец с надписью золотыми иероглифами. Внутри, в гнездышках на красном бумажном бархате, были шоколадные вазочки, амфоры и кувшинчики, видимо с ликером или ромом.

Помимо этого, Кен привез из Москвы спеца по психам, профессора Авербаха. Тот прибыл в сопровождении белого микроавтобуса с медицинской аппаратурой: Кен организовал обследование без отрыва от спальни, куда и потащили все эти ящики с мониторами, провода и присоски.

Кен обращался со мной, как с драгоценной вазой из лепесткового китайского фарфора, осторожно коснулся губами моей руки, смотрел ласково и печально.

— Ну вот мы с вами теперь и одни, Лизавета, — глухо сказал он. — Не думал я, знаете ли, что все — вот так… Но об этом — потом! Сначала — медицина. — Обычно смугловато-темное, в сетке морщин лицо Кена сейчас было серым. И губы тоже серые. Он словно выцвел за то время, что я его не видела. Белые усы его казались наклеенными, седая шевелюра — париком. Одет он был, как всегда, безукоризненно. В знак траура на нем был галстук из черного муара.

Я смогла только молча кивнуть, и он покинул спальню.

Профессор Авербах оказался веселым мужичком — недомерком, кудлатым, с черной бородой и усами, похожий на цыгана-конокрада. У него были разбойничьи, пронзительные глаза, с ослепительно белыми белками. Никакого сочувствия к страдалице он не проявлял. И когда я завздыхала, изображая полную немощь, он сдвинул на лоб зеркало, при помощи которого исследовал мое глазное дно, и рявкнул:

— Хватит жалеть себя! Не мешайте работать!.. Его мужеподобная медсестра демонстрировала усиленное внимание к моей особе — замыливала грехи. Сняла с меня косынку и начала лепить на темя, виски, затылок многочисленные присоски.

Я ухитрилась сделать Авербаху «глаз-кокет» и осведомилась томно:

— Ах, док! Зачем меня остригли?

— Было подозрение на закрытую черепно-мозговую… — пробурчал он. — Вы же там где-то своим набалдашником крепко приложились. Падали, мадам, без чувств. Так докладывали… Ничего, волосы гуще будут!

Он играл на мне, как ударник на барабанах, лупил молоточком, тыкал пальцем в точки по всему телу, и я дергалась, как припадочная.

Я впала в трепливое состояние и, когда они начали снимать энцефалограмму, не удержалась от вопроса:

— Ну и на кого я похожа, доктор? Прекрасная девица в объятиях осьминога?

— Заметь, у нее словесный понос, — сказал он сестре, покосившись на меня.

Я обиделась и замолчала. Он взял в руки полотнище с путаницей линий от самописцев, и они начали перешептываться.

Потом присоски отлепили, на голову нахлобучили металлический шлем величиной с тыкву, включили его и уставились на экран монитора, где дергалось и пульсировало что-то серое и живое.

Что-то там жутко заинтересовало Авербаха.

— Я буду жить, доктор? — не выдержала я.

— Жить? На вас пахать можно, мадам… Наверное, у него был такой стиль обращения хамский, хотя глаза удивительно мягкие, обволакивающие, словно затягивали тебя в бездонную глубину. От сухих рук исходил ток ласкового тепла, а от всего его облика — грубовато-нежное, самцовое. И я подумала: наверное, пациенток он в себя втрескивает в две минуты.

— Пусть он тебе справку выпишет, Лизавета! — громко сказала Гаша, настороженно светившая из угла глазками. — Юридическую… Что, мол, так и так. Ты не псих, а вполне нормальная. Покуда тебя в какой-нибудь дурдом не упекли!

Авербах уставился на Гашу с большим интересом.

— Ого! Вот это бабулечка! Ах какая бабулечка!.. Подушечка эта с травками, сенцом… ваша работа? — помял он хрустевшую подушку под моей головой. — Слыхал! А видеть — не доводилось.

— «Сонная» подушка… — пояснила Гаша.

— На метле не летаете?

— Крещеная я, милок. Не полагается.

— А боль снять можете? Головную? Или зубы заговорить?

— Я по другому профилю, — осмелела Гаша. — Кишечным потрохам. И мадамским делам. А зубы — это ты мне заговариваешь! Пиши справку.

— Рад бы, но не могу. Не имею права на такое заключение — что кто-то нормальный. Нормальных на этом свете не бывает. У каждого свой бзик. Норма понятие статистическое. Вот вы как считаете: вы в норме?

— А ты?

— И не надеюсь.

— Жулик он, Лизавета! — твердо сказала Гаша. — И все они тут жулики! Как начнут обдирать, все карманы вывернешь. И будешь ходить в придурках до скончания века. Докажут, что ты не в себе, и ничего не сделаешь.

— Гаша… Гаша… — попробовала я ее урезонить.

— Сто лет Гаша! — Она встала. — Опять тебе яму роют. А может, уже вырыли. Нехорошо в этом дому. И кругом тебя муть и крутеж. Была б ты голая — выкрутились бы. А ты ж барыня теперь, хозяйка, при деньге… Глаза промой, они ж уже присосалися! А ты уши развесила!

Гаша в сердцах плюнула и ушла.

— Любит вас? — спросил Авербах.

— Няня же. До сих пор — няня! Между прочим, ваши услуги — валютные? Кто платит?

Авербах почесал макушку озадаченно и посмотрел на сестру.

— А этот самый… Который нас привез.

Это я и без них знала…

Потом он держал меня за руку, а я выкладывала все на свете: про зеркальные осколки и что помню, чего нет. Наверное, он что-то со мной гипнотически делал, потому что мне становилось очень тепло, уютно и покойно. Что-то он такое в меня перекачивал, из глаз в глаза. И казался почти таким же родным, как Панкратыч или Сим-Сим. Я его совершенно не боялась. И не стеснялась ни капельки. Я ему даже про ребеночка сказала. Который у меня будет.

Потом они ушли. Задернули шторы и сказали, чтобы я отдыхала.

Но расслабона не вышло, в спальню сунул нос Чичерюкин. Он был отполирован, отмыт, в хорошем костюме, крахмалке, с галстуком.