И если я не последняя дура, мне надо носить себя, как хрустальную вазу, немедленно бросить курить и заставить Цоя вспомнить, чем там кормились китайские императрицы, затяжелев, вернее, чем они кормили в утробе своих китайских императорчиков, когда те еще только собирались родиться.

Я прикинула, и получилось, что рожу в сентябре. Хорошее время, летняя жара уже сменится прохладой осени. Конечно, это будет мальчик. Пацанка, впрочем, тоже неплохо. Но девочка наверняка будет похожа на меня. А вот мальчонка должен быть и будет Сим-Симом. Такой же крутолобенький, упрямый и сильный. И непременно горластый. Я засмеялась от радости, будто и впрямь увидела его — с крепенькой розовой попочкой, крохотными ручками и ножками в младенческих складочках, с глупыми изумленными глазенками (в этом плане я была бы не против, если бы он генно позаимствовал цвет моих глаз, чтобы девки укладывались штабелями). Он будет теплый-теплый, и от него будет пахнуть тем, что ни с какой «шанелью» не сравнится, — молочком, нежной кожицей, душистыми волосиками…

И Сим-Сим, конечно, будет носиться с ним, как с писаной торбой, и любить его так же, как меня, и немножко ревновать, потому что отцы всегда балдеют, когда начинают понимать, что для нормальной бабы ребёнок — это важнее, единственнее, что ли. Что для нее постельные радости — это еще не все. Двое становятся по-настоящему едиными, когда они сливаются в новом сосуде, и этот сосуд — их детеныш.

Я совсем забылась и поплыла в розовом тумане… как вдруг врезалась всем телом в черную стену.

Господи-и-и! Ведь Сим-Сим никогда его не увидит!

Он же где-то там, под этими венками с черно-красными и черно-белыми лентами, под раскрошенной лопатами ржавой мерзлой глиной, в черной глубине, и там ему оставаться навсегда.

Вот тут-то лопнула та невидимая пленка, которая меня еще сдерживала и как бы заслоняла самое главное. То, о чем я боялась думать и от чего отгораживалась плачем по тем, кто был для меня теперь, в общем, не таким уж важным.

Я упала лицом в глину, раскинула руки, прижимаясь всем телом к холмику, и заголосила, как деревенская баба, безумно и истошно:

— И на кого-о-о же… ты-ы-ы… меня-я-я… покинул… Да и как же я без тебя-то-о-о… Родимень-ки-иий…

Оказалось, что ничего вернее этих слов жизнь, точнее, смерть не придумала. Спасение было только в одном, чтобы не шизануться вновь, — потерять сознание.

Я не знаю, сколько я пролежала так, но, когда поднялась, солнце уже висело низко за лесом и по снегу тянулись длинные тени.

Аллилуйя понуро стояла под холмом, поджав заднюю ногу: ей было холодно. Где-то в глубине дубравы взревывал движок. Звук выкатывался на снеговой простор прерывисто, прыгал, как мячик.

Я замерзла так, что не чувствовала ни рук, ни ног. Идти не было сил. Я сидела и тупо смотрела, как вдали из-за деревьев выруливает мощный снегоход, похожий на черного лакированного жука. Рулевая лыжа его прыгала на застругах. Кто-то, в кожухе, лыжной шапочке, громоздкий и не очень ловкий, трясся на нем. Я узнала Чичерюкина. Похоже, Кузьма Михайлыч вернулся из Ленинграда, то есть Санкт-Петербурга.

Он долго поднимался к могилам, скользя по гранитным ступенькам. Сел напротив меня, пригляделся, вынул носовой платок, поплевал на него и стер с моей щеки глину.

Он был не похож на себя, наш экс-подполковничек, бывшая краса и гордость гэбэ. Со своей простецкой наружностью он был похож на какого-нибудь деревенского Ваню на возрасте; с широким коричневато-копченым лицом, громадными, как лопаты, лапами. Внешне безразличный ко всему, почти сонный, он, словно бы и не просыпаясь, видел и точно схватывал все своими крохотными, похожими на шляпку гвоздя, глазками. Еще с большей точностью он все просчитывал.

Но вот случилось, он не просчитал, а просчитался.

В последний раз я его видела в Питере, за столиком в «Астории», где мы обедали: Сим-Сим, он и я. Петька Клецов сказал, что должен дозаправить «мерс», и укатил на бензоколонку. Сим-Сим хохмил и рассказывал о том, как во студенчестве просаживал в «Астории» стипендию. Ее хватало на один заход.

Михайлыч выглядел нормально. Сейчас же физия его была серая, как маска противогаза. Глазки ввалились и слезились, налитые красным. Было ясно, что он давно толком не спит. Всегда аккуратные командирские усы его неряшливо отросли кисточками и были закусаны. И вообще он был какой-то мятый, непробритый, в седоватой жесткой щетине — как алкаш, выходящий из долгого запоя.

Конечно, для нашего главного охранника то, что прикончили Сим-Сима, было полным завалом. Это доказывало, что как профессионалу ему — грош цена. Но они еще и дружили с Туманским, просто, по-человечески, по-мужски, ценили друг дружку. И было понятно, что именно это долбануло по Чичерюкину особенно больно.

Я не собиралась его винить. Это было бы глупо. Если уж олигарха вроде Березовского подрывают в его «мерее» или расстреливают в том же ленинградском подъезде известную депутатшу и исчезают без всяких концов, то с чего трепыхаться-то? После драки?

— Ты давно тут? — спросил он хрипло.

— Похоже, что так…

— Кто позволил одной?

— Да брось ты, Михайлыч…

— Пошлешь меня на хрен — брошу, — сказал он. — Есть за что. Не пошлешь — не чирикай, Ли-завета! Гарантии, что ты не следующая, нету…

— Что-то узнал? Там?

— Ничего я не узнал. Почти что. Ну-ка кончай мне тут мать скорбящую изображать! Ты покуда не памятник!

Я не могла разогнуться, и он поднял меня за шкирку, крякнув, навалил на плечо и снес вниз, как бревно.

— На этой метле с мотором Двинешь? — кивнул он на снегоход.

— У меня моя метла, — сказала я строптиво и поковыляла к Аллилуйе.

Он закинул меня в седло, сам сел на «жука» и поехал впереди, накатывая дорожку.

Он ехал медленно, но кобылка все равно не поспевала, и он то и дело давал кругаля вокруг нас и снова выходил в лидеры.

Я клевала носом, потому что сильно захотела спать, смотрела на Чичерюкина сверху и вспоминала, как впервые увидела его. Я только что вышла из узилища, заявилась в город получать после отсидки чистый паспорт, но щеколдинские прихвостни паспорта не дали и начали гонять, как шелудивую собаку, с явным намерением пришить мне, бомжихе, новую статью (повод бы нашли, за этим бы не заржавело). Горохова мне уже подкинула Гришку, и я затравленно металась, не зная, куда унести ноги. Тут возник мой школьный более чем дружок Петюня Клецов, он и приволок нас с пацаненком спасаться на территорию, где тогда шустрил по электронике и охранным системам и дежурил на пульте. Меня и увидел Чичерюкин, долго разглядывал и наконец спросил:

— А кто вы такая, мадам?

Вскоре на меня наткнулся Туманский, и все переменилось. Когда Чичерюкин понял, что я дорога его работодателю и дружку, он стал пасти и оберегать и меня, то есть нас с Гришкой, потому что это был его долг — охранять не только Самого, но и тех, кто ему близок.

Потом опять все переменилось — для меня в лучшую сторону — и вот нынче закончилось. И если бы Михайлыч сейчас спросил то же самое: «А кто вы такая, мадам?» — я бы не смогла толком ответить. Потому что и сама не могла понять, кто я в действительности теперь. Туманского не стало, и не стало, если серьезно, и меня. Я снова была одна. И вовсе не была уверена, что та защита, которую выстроил вокруг меня, то есть вокруг нас с Гришкой, Сим-Сим, окажется надежной: слишком все было стремительно, сумбурно, как-то вскачь.

Неясная тревога томила меня. Снова приходило то, от чего я почти отвыкла за последние месяцы: ощущение бесприютности, одинокости и бездомности. Крыша над головой у меня покуда была, и никто меня никуда не гнал, но того, что можно было назвать настоящим домом, своей крепостцой, в которой можно отсидеться, защититься он нападения, у меня не было. Прошлым летом Петька Клецов мне сказал не без злости: «Что ты из себя корчишь, Лизка? Как леди!» «Я леди, — огрызнулась я, — а ты осел!» «Если и леди, то без определенного места жительства, — расхохотался он. — Леди-бомж, ферштеен?»