Вычистив карабин и получив благословение на «отдых лежа», Андриан пошел в посадки, где на полевой коновязи стояли лошади. Машка теплыми губами ткнулась в карман, учуяв хлеб. Она была возбуждена — байки о том, что кони чуют предстоящий бой, подтверждались. Огладив кобылу, Андриан отдал ей хлеб, ушел во взвод и лег на попону.
У Пересветова остался под сердцем ледок. Все же первый настоящий крупный бой. Опасался как-то ненароком сплоховать, подвести взвод. Он, прежде чем заснуть, долго перебрасывал в памяти страницы последних походных дней — по службе все было достойно. Но одна страничка своей яркостью заслоняла маршевые будни, сияла в памяти… Тогда в разъезде достигли они хуторка, утонувшего в степном мареве — хатки беленькие, как кусочки брошенного в зелень рафинада; лохматые камышовые крыши нахлобучены папахами на подведенные синькой окна. Вертелись под ногами куры, собаки и свиньи.
На стук копыт явились тотчас босые ребятишки, десяток разновозрастных казачек и старый-престарый дед.
Увидев звезды на фуражках, мальчишки успокоились, восхищенно рассматривали стройных подтянутых верховых лошадей, оружие, шпоры, предлагали передохнуть, попить студеной водицы.
Пожилая казачка спрашивала кавалеристов:
— Сынки, устоите, либо под немца будете нас отдавать? Вон, государством вам все дадено — и сабли и ружья. Неужто не остановить его? Когда кончите отступать?
Хмурились солдаты, отворачивались, прятали глаза.
Сипло и немощно кричал дед со слезящимися глазами, в засаленной до черных залысин казачьей фуражке:
— Цыц! Дура баба, разве рядовой могет про то знать? Военная ведь тайна! Казачки, кони у вас добрые, а что же пик-то нету? Как же воевать?
Халдеев неохотно сказал деду:
— Сейчас, дед, самолеты воюют, танки. А пика у нас одна на эскадрон. Флажок треугольный на ней.
— Эх, казачок, люди воюют, а не танки. Мы, бывало, в турецкую-то войну, как пойдем наметом, да в пики… Мне бы скинуть время, лет полста, тогда-то я был лихой…
Стояла рядом красивая казачка — гордо посаженная на высокой и сильной шее голова, гладкие и блестящие черные волосы, кожа смугловатая, губы идеальной формы, будто из красного граната вырезанные искусным скульптором. Во внешности ее, да и, наверное, в характере, не было досадных мелочей, Андриан опешил, будто в жухлом подзаборном бурьяне увидел редкостной красоты цветок: он стоит один, покачиваясь, — и манит, и дразнит…
Отнякин, на что тюфяк, едва увидел молодку, рот разверз и чуть из седла не выпал — как ехал, так и поворачивался всем корпусом, будто подсолнух за красным светилом. А молодка вдруг обожгла глаза Пересветова своим взглядом. И негаданное случилось в тот же миг.
— Казачок, — полным, чуть сорванным на вольном воздухе голосом позвала степная красавица, — казачок, заезжай-ка молочка попить.
Зубоскал Отнякин с завистью закричал:
— Нет ли воды попить, а то так есть хочется, что переночевать негде!
Пересветов до этого дел сердечных почти не имел — так уж складывалась его жизнь и отношения с прекрасным полом, да и решительности не хватало. А сейчас повернул коня, словно к себе домой.
Было вареное кислое молоко с коричневой хрустящей корочкой, холодное и густое, а потом твердые, точеные губы, а еще потом — звезды в глазах, и больше ничего.
В белом тумане цветущих вишен уплывал хуторок… «Чем взял — уму непостижимо, — вздыхал Халдеев, — ни кожи, ни рожи…»
До этого хутора Пересветов вспоминал на походе чаще всего умершую давно мать, Москву, Арбат, книги на зеленой лужайке профессорского стола в уютном световом конусе, и в книгах — загадочную историю загадочного народа, который должен был давно исчезнуть, раствориться в других народах, просто пропасть, сгинуть. Однако не пропал и не сгинул, и не зря скрипели перьями по телячьей коже старцы в монастырских узких кельях. И не зря, видать, сказители передавали из поколения в поколение песни и былины о героях и подвигах.
После хутора, после глаз женщин и деда, старого воина, и после точеных губ, и молока, и звезд Пересветов считал лично себя обязанным не пустить немцев в этот хутор. Убить хотя бы одного фашиста, а потом будь, что будет, долг уже погашен, — так рассуждал бывший студент, а ныне защитник Родины, боец-кавалерист Пересветов. Он подсчитал, что если каждый наш воин убьет хотя бы по одному вражескому солдату, останется только войти в Берлин. Подсчет наивный, но что возьмешь со вчерашнего историка-первокурсника, чувствительного, распаленного собственным воображением и известной всему миру статьей «Убей его», вызывавшей желание мстить. И в генштабе иной раз самые зубры просчитываются.
В ночь пред наступлением эскадрон подняли по тревоге. Были дополучены, уже сверх боекомплекта, патроны, гранаты и бутылки с бензином и зажигательными приспособлениями. До боя оставались считанные часы. Кавалерийский полк двинулся не на запад, как это стало всем привычным за последние дни, а на юг. В лица кавалеристов плеснуло речной сырью. Зашумела вода. В белых бурунах, выделявшихся на темном текучем зеркале, почти по холку погруженные, шли лошади, вытягивая шеи и хватая ноздрями воздух. Скоро переправились вброд на правый берег Северского Донца и расчленились на эскадронные колонны. Теперь эскадроны были рассыпаны в посадках и по балкам во втором эшелоне изготовленной к наступлению группировки и фронтом обращены на юг, в сторону Азовского моря. Удар в этом направлении мог, в случае успеха, потрясти до основания весь правый фланг группы немецко-фашистских армий «Юг».
Конница остановилась в ожидании, когда бог войны пройдется огневой метлой по траншеям супостата, когда всколыхнется Мать-Сыра-Земля, выбрасывая в дымный рассвет серые цепи, и покатятся на юг колючие гребенки штыков в красноватых точках выстрелов. Конница будет ждать своего часа: сначала Иван-пехотный должен прогрызть оборону, вслед за броском гранаты сапогом встать на бруствер вражеской первой траншеи. И настанет то самое знаменитое время «Ч», которое запустит всю машину наступления.
И только после прорыва вражеской обороны кавалерийский командир вденет ногу в стремя, а танкист захлопнет крышку люка и скажет: «Заводи!»
И вот с шипеньем вылетели сигнальные ракеты, оставляя за собой белесые зигзаги дымного следа, тяжело ухнуло раз и другой, а потом пушечные удары слились в единое грохотание. Столбы дыма и пыли поднялись над степью. Мелко задрожала земля. Немцы опомнились; на наше расположение обрушился ответный огонь. Пересветов взрыва не слышал — по лицу хлестнуло упругим, зазвенела, обрываясь, какая-то струна, да обоняние уловило напоследок химический, больничный запах тола. Сознание на мгновение включилось и ту же будто открыло мир заново…
Занялось утро, над головой небо голубело, но над горизонтом низко плавала длинной полосой сизая тяжелая туча, закрывая солнце. И тут же солнце багровым лучом просверлило где-то в тонкой части облака отверстие. Теперь оно сверкало, как налитый кровью бычий глаз, и наводило жуть.
Пересветову стало не по себе. Ему показалось, что прямо в него уперся грозный взгляд Перуна. Вообще вместе с этим багровым лучом в природу вошло нечто необычное: настала хрупкая тишина, и словно бы воздух переменился и стал плотней и духовитей; и трава поднялась выше и из однотонно-зеленой превратилась в пеструю, разноцветную; и небо резануло глаза чистейшим голубым — драгоценным бадахшанским лазуритом. Все в природе сделалось как на картине Васнецова «После побоища». С удивлением Андриан обнаружил, что изменения коснулись не только природы. Изделия рук человеческих — ремни конского снаряжения — прямо на глазах бойца из темных, жестковатых, выделанных фабричным способом превратились в более светлые — сыромятные, пучок поводьев в руках обмяк. Более того, стальные пряжки оголовьев сами по себе сменились простыми узлами, но еще больше поражали седла. Металлические трубчатые луки исчезли, возникли деревянные, а вместо ожиловки появились кожаные подушки.