…Как звучит прибой, омывающий Азорские острова?

Елена Грушко

Моление колесу

К Острову подошли на двух лодках еще до рассвета и долго стояли в белом тумане, пока наконец он не истаял под солнцем и не открылся берег.

Почти сразу от воды начинался пологий ласковый пригорок. Тихо там было, трава еще сверкала росою. Малиновые стрелы иван-чая стремились к небу. Где-то далеко и высоко вразнобой позванивали медвяные голоса.

— Кра-со-та… — невольно проронил Сигма, но Гамма так шикнул, что тот съежился. Из соседней лодки недобро поглядел Бета, Альфа же только качнул головой и упрятал подбородок в ворот свитера. Знобило — от недосыпа, от сырости речной, от предрассветного холодка, от ощущения какого-то… предчувствия, что ли… которое все четверо тщательно таили друг от друга, но от себя-то его укрыть было невозможно, как ни старайся!

Проплыв еще немного вдоль берега, нашли развесистые тальники и под ветвями, полоскавшими в воде листву, укрыли лодки, надежно их зачалив. Потом выбрались по кривым стволам на сушу, стряхнули с плеч древесный мусор и еще какое-то время стояли, настороженно вглядываясь в зеленую бархатную завесу леса.

Больше они не обменялись ни словом, не решались курить. Это было нелепо вообще-то, потому что все равно придется себя обнаружить, и все-таки никто не решался первым сделать шаг вперед, первым обронить слово.

Начинать пришлось все же Альфе.

— Интервал пять шагов, максимум внимания! — шепотом скомандовал он и двинулся вперед. Остальные, строго по порядку, направились за ним, след в след.

Тишина, тишина…

И вдруг резкий ветер колыхнул траву. Это была воздушная волна, а вслед за ней из глубины леса внезапно взвился в поднебесье хор поющих, играющих звуками голосов!

Они то приближались, то удалялись, то пригибали к земле травы, то заставляли их вздыматься и трепетать в унисон песнопениям нечеловеческим, а может быть, даже и неземным. Но в их радужных переливах неожиданно проступили, ошеломляя, очертания слова:

— Вера!.. Вера!..

Люди рухнули наземь, будто под обстрелом, уткнувшись в тяжко пахнущую траву, не смея поднять голов, пока не отгуляло над ними это рассветное многоголосье, совсем не похожее на обычные птичьи распевки. И даже мгновенный дождь, упавший с неба и стремительно исчезнувший, не заставил их шевельнуться.

И только когда вновь улеглась на берегу тишина, Альфа решился разомкнуть спекшиеся губы и выдавить:

— Вот оно… Началось!

* * *

— Вера!.. Вера!..

Она с насмешливой укоризной покосилась на зеленых зайцев, которые, расшалившись, вплетали ее имя в мелодию, и кивком указала ввысь: вот, мол, кому молитва предназначена, не забывайтесь, малыши!

Солнце уже выкатилось в небо, раздвинуло розовый занавес облаков и во всей красе явилось обожающим взорам.

Опираясь на плечи лиственниц и кедров, Вера самозабвенно пела вместе со всеми лесными обитателями утреннюю молитву.

Счастливо звенели рядом птичьи голоса: чудилось, каждая пичужка исторгает сердце из горла! — а деревья подтягивали низко, протяжно, даже сурово. Снизу, с земли, вторила трава Кликун — та, что кличет человеческим голосом по зорям дважды: «У! У!», и еще ревела и стонала, думая, что тоже поет, трава Ревяка.

Хор возносился выше, выше — чудилось, голоса сейчас разобьют голубой хрустальный купол! — но им не хватило сил, и, отразившись от него, звуки опрокинулись на лес, скользнули по ветвям, зазвенели по розовой глади Обимура, на которой еще различим был след Юркиной лодки.

Вера успела увидеть, как сын оставил весло, обернулся, помахал стоящим на вершинах деревьев — и скрылся в солнечном мареве.

Птицы все разом прощально затрепетали крыльями, зверье замахало лапами и хвостами, а зеленые зайцы подняли такую развеселую возню, что младшенький, Пашка, не удержался и мягко покатился вниз, к подножию кедра.

До Веры донесся его перепуганный вскрик: нет, он не расшибся бы, деревья и травы не допустят такого, но он смертельно испугался своего святотатства… Однако Вера тотчас простила его. Пашка совсем недавно среди зеленых зайцев, да и молитва окончена — день подступает, ждут дела.

Птицы спархивали с вершин, звери спускались степенно, только шалые бурундуки наперегонки с зелеными зайцами съезжали по скользким длинным иголкам, а кедры все качали и качали Веру, ревниво не желая отдать ее всполошенным нянькам-березам. Ну а те, заполучив ее все-таки, затеяли переплетать косы, омывать росой, пока Вера нетерпеливо не спрыгнула наземь и не убежала от назойливой их суетливости.

Она спешила к дубу Двуглаву. Еще сквозь сон слышала она нынче его стоны: столетние корни мозжат! — но Юрка не велел ей никуда идти, сам поднялся до свету и сходил успокоил старика, посулив, что Вера явится тотчас после утренней молитвы, а ночью тревожить ее не след… Как всегда, при одном воспоминании о сыне сердце Веры наполнилось счастьем и болью: сын вырос, уже не уследить было взором за полетом его мечтаний! И порою, гладя на него искоса, Вера видела в его ясном сердце две огненные стрелы: свою, пущенную из глуби речной, из тишины лесной, из вышины горной, — и стрелу того, другого человека, без которого не было бы Юрки, — нацеленную из мелководья улиц, из рева бегающих и летающих машин, из подземелий городских домов. Ох, как томилось там когда-то ее сердце, как просило красоты и тишины, как надрывался ум, не в силах постичь непостижимое — и в то же время понятное всем другим людям! В конце концов она ушла и унесла в себе сына, однако же зная при этом, что он вечно будет распят на перекрестье двух стрел: материнской и отцовской…

Деревья беспрерывно кланялись ей. Вера еле успевала отвечать. Но можно ль было хотя бы не кивнуть, не глянуть приветливо! Обидятся смертельно, зачахнут! Вот вчера — забылась, не коснулась верхушки травы Петров Крест, желтоцветной, многомудрой, и сегодня та, оскорбившись, уже перешла куда-то в иное место, а меньше чем за полверсты и не ищи ее, не надейся.

Ладно, вот приедет вечером Юрка, Вера сразу зашлет его послом к траве, чтобы замирил их.

Путь ее лежал сквозь благоуханный дым весеннего цветения, сквозь осеннее полыхание гроздьев лимонника, по утренней росе и ночным травам, цветущим огнем: Черной Папороти, Царь-Царю, Льву, Голубю — и ей надо было призадуматься, чтобы вспомнить: а что нынче, какой день и час по людскому счету?.. Здесь дремало Время. Она видела, как в Юркином лице, после возвращения из города, с вечера до утра вершилось медленное обратное движение часов и дней, словно облака плыли против ветра. Но ветер был — неизбежность. Утром мальчик Юрка неизбежно уходил — и до вечера, пока он пребывал в Городе, прожитые часы и дни возвращались к нему, к юноше Юрию, наверстывая упущенное, ибо в Городе-то Время не дремало и летело по ветру.

Ох, знала, знала Вера, что ускачет на свои дальние дороги ее длинноногий, ускачет когда-нибудь! И чашу жизни своей горько-сладостной будет пить взахлеб, и выпьет её до дна, — но и на закате останется томим тою же, тою жаждою, которая томит его ныне, в рассветных юности лучах.

Но вот впереди призывно замахала всеми своими листками трава Былие, что образом своим напоминает человека и растет под дубьем, а Двуглав при виде Веры издал болезненный скрип.

Зеленые зайцы Юркины, всю дорогу путавшиеся в ногах, смирно сели поодаль на задние лапки, сложив передние на пушистых животиках. Почтительно затаили дыхание: вот так дуб! Вот так старец!

Вера низко поклонилась. Дуб кряхтя ответил.

— Ну что, старый? — спросила Вера. — Неможется тебе? Дай погляжу.

Дуб тяжело напрягся и, стеная, осторожно вынул из земли один из своих узловатых корней, протянул Вере. В лицо ей сыро, стыло дохнуло из недр.

Двуглав длинно, скрипуче вздыхал, сотрясаясь всем туловом от жалости к себе, а Вера, прижимаясь к нему лицом, тихо мурлыкала, что всему, мол, свой черед, и надо терпеть старость, как претерпел когда-то, во времена достопамятные, юность, а потом и зрелость. Во всем разлито блаженство: в рождении и росте, цветении и увядании…