Именно таким тоном, честно, ничего от меня не скрывая, заговорил Фомичев:

– Тут у меня сразу – упадочное настроение; не знал, что и делать: обед готовить, то ли за оружие браться, то ли искать спасения? Чувство страха, ну и все! Теперь, думал, здесь уже без выхода придется остаться! Наган надо наготове держать: если ранят, так прикончить самого себя, но чтобы в плен не сдаваться. Молчаливость меня одолела, мечтаю, думаю, вылазку для себя искать хочу.

Стали отступать, выехали всей колонной. Километров двадцать отъехали – засада. Встретил он нас пулеметным огнем из леса. Стали подбирать группу, чтоб прорвать окружение. Думаю: все-таки я человек, не трус же! Добровольно вошел в группу, взял полуавтомат. Когда пошли мы в атаку к опушке леса, хоть и стыжусь бояться, а все же за душу меня трогало!

Подошли к опушке. Тут пулей убило моего друга и товарища, бойца Медведко. И сразу зажгло мне душу, откинул я страх, чувствую решимость. Вынул комсомольский билет из кармана Медведко, оставил у себя. Разгорелась душа, с уверенностью стреляю, иду, – пробились, не до смерти мне! Еще километра три мы шли вперед. Расположились на ночлег, и ночь – в дозоре.

А утром от армейского командования приказ: самостоятельно выходить из окружения кто как может. Технику уничтожить!

Фомичев взглянул на меня выразительно, сделал паузу. Сколько раз уже наблюдал я на фронте удивленно-настороженное отношение красноармейцев и командиров к подобным приказам, приведшим тогда к печальным последствиям.

Вот и Фомичев выразил свое мнение так:

– Золото – наша техника. И вдруг подорвать! Страху у меня нет, каску я со злости бросил, а приказ… Что ж, приказ выполнять надо!

Фомичев опять помолчал и заговорил как-то залпом, быстро:

– Орудия подрывали мы. У меня четыре машины было, я их поджег, и стали мы выходить кто как. Собрал я человек десять, с уверенностью говорю им, что выйдем, и вышли мы. Километров тридцать по речке шли. Все – сзади, а я с ефрейтором Романченко метров на двести впереди – дозором. По пути к нам присоединилось человек тридцать. Вышли мы к Бьорке 17 сентября, и оттуда нас сразу же вывезли на катерах.

Фомичев стал разглядывать свои крупные, с коротко остриженными ногтями пальцы. Заметив под ногтем большого пальца черную полоску, сунул руку в карман, вынул и раскрыл перочинный нож, кончиком тщательно поскреб ноготь.

– Да!.. Удивляюсь я, что это было тогда! Слышишь: «Окружение» – и падаешь духом. «Все, ну все теперь». И еще мысль: «Мы далеко, можно и отступить, где-то позади воевать начнем». А от чего мы «далеко» были, теперь и понять мне трудно. Слово «окружение» вызывало представление о том, что худо нам. Голодать начнем, бедствовать, семей своих никогда не увидим… Я думаю, это в финскую воину, когда морозы жуткие были, слово такое придумали те, кто сам на фронте не побывал, а только о нем наслышался. В общем, не свои соображения, а чьи-то чужие мысли лились в голову.

Девятнадцатого сентября сорок первою с батареей вновь сформированною полка выехал я на фронт – на Московское шоссе, к заводу имени Жданова Здесь, на окраине Ленинграда, обороняемой шестой морбригадой, и начали мы воевать по-новому, каждый метр нашей земли отстаивать, от самого запаха этого слова «окружение» все мы навеки избавились!

Теперь уже все испытал, все на себе перенес, и ничто не страшит. Набрался навыков, к любой обстановке привычен, есть практика. Знаю, с какого конца за каждую задачу взяться, как приступить, как эту – любую – задачу выполнить! Был два раза контужен, и все-таки не страшит! О том, что год провел в блокаде, подумаешь, и только злость берет. Позади – Ленинград, понимаете – Ленинград!.. Все мысли о том, как бы этого фашиста поймать, чем бы настичь1 Где бы он ни был – он не должен пройти! Не снарядом, так на мушку возьмешь! Я сам часто по переднему краю лазаю: ползешь, увидишь фашиста – он для маня только как дикий волк: должен бы – рассуждаешь – бежать он через эту лощинку, тут-то ты его и возьмешь! Исхитряешься, как бы ловчей взять его. А то, что он тебя может на мушку взять, – и мысли такой не приходит!..

Или когда снаряд летит… Я никогда не думаю, что меня ранит или что-нибудь. Труситься или вздрагивать – такого ощущения у меня нет. Думаешь только «Вот где-то он вред принесет». Правда, после второй контузии (22 июня, в годовщину войны) было, дней десять – пятнадцать болел, вздрагивал, когда снаряды падали, потом прошло. Недавно в землянке стекла вылетели, все прижались, а я удивился и – ничего!.. И раз в пункт попало, в церковь. Три наката, бронеплиты и кирпичи были, от сотрясения упали кирпичи со стен, и в комнатке пункта – кирпичная, красная пыль. Разводчик мой пригнулся. Я ему: «Иди, иди в землянку'" А сам взял стереотрубу и планшет, в который попал осколок, спокойно прошел в землянку.

Когда Фомичев на переднем крае попадает под обстрел и перебегает (иногда даже с лучшей позиции) в свежую воронку, памятуя, что следующим снаряд в нее (никогда не угодит, то делает это не от щемящего ощущения опасности, а как привычный «рабочий прием»: так надо, чтобы не поразило!

– Объясняю спокойствие привычкой. Нервы хорошие, конечно! Усталости от войны никакой не чувствую, пятый год в армии. Измотаешься, промокнешь, а придешь, покушаешь – и все в порядке. Чай пить будете?

Предложение пить чай Фомичев сделал без всякой паузы, но было ясно, что он, говоривший с возбуждением, вполне высказался.

Мы пили чай. Я спросил Фомичева, когда именно и как осознал он – мирный до войны человек – новое для него, как и для каждого из нас, чувство ненависти к гитлеровцам и стремление мстить им любой ценой, вплоть до самопожертвования.

– Это я знаю. Очень хорошо знаю! – оказал Фомичев, но больше ничего не сказал. Пил чай долго. Думал. Мы молчали. И вдруг, как будто совсем некстати, Фомичев промолвил:

– А насчет техники? Разве допустимо свою технику подорвать? Да ведь под одной машиной впятером можно обороняться!..

И умолк опять.

Одна ночь

Ночь на 29 ноября. Та же землянка

В декабре 1941 года, находясь в Невской Дубровке, Фомичев помог своей батарее уничтожить на левом берегу Невы немецкую зенитную батарею. Об этом была заметка в одной из центральных газет. Подобных эпизодов, однако, мы знаем тысячи. Стоит ли мне говорить о нем?

В печати такие факты мы, военные корреспонденты, излагаем сухо и коротко – и по вынужденной своей, входящей у иных в привычку торопливости, и потому, что в редакциях газет попадаются все иссушающие редакторы. У одного из них, ни разу не побывавшего на фронте, я знаю, имеется даже список «канонизированных» выражении и слов, коими заменяет он в материале военных корреспондентов все, по его суждению, «произвольное». Бойцы у него всегда "«стремительно устремляются», «показывают образцы героизма» или «выбрасываются» вперед, огонь не может быть иным, кроме как "«сокрушительным». А если кто-либо отличился в бою, то уж из выправленной корреспонденции никогда не узнаешь, как именно; о чувствах же и мыслях героя не узнаешь тем более.

Меня заинтересовало как раз все то, о чем в подобных заметках – молчок.

Сегодня Фомичев обронил фразу: «Вначале я воевал механически, по команде…» А упомянув об убитом пулей в атаке товарище, сказал: «Мне зажгло душу…»

И вот, оказывается, уничтожить зенитную батарею ему помогло такое чувство душевной боли, без которого не было бы и жажды мести. Эту распаленную горем жажду мести он мог утолить только своей непременной удачей в бою.

Обстановка у Невской Дубровки и сейчас трудная. Но еще трудней она была прошедшей зимой. Переправлявшиеся через Неву на «пятачок» люди обычно возвращались только тяжелоранеными или не возвращались совсем Всю страшную эту зиму «пятачок» держался. Что было потом, – известно; могу добавить только, что потерянный было и взятый нами вторично, он держится и сейчас. Каждый боец понимает, что этот клочок земли жизненно необходим Ленинградскому фронту, ибо никто не сомневается: день прорыва блокады уже недалек. Знаю и то, что хоть в каждый квадратный метр напоенной кровью и много-много раз перепаханной земли «пятачка» немцами врезаны тонны металла, однако страха у наших бойцов и командиров нет!..