Здесь мы увидим повсеместно известный ницшевский комплекс «христианство (религия вообще) — мораль — метафизика (идеалистическая философия вообще)», так сказать, три полка, которыми укомплектовано вражеское войско. Большая часть всего написанного Ницше так или иначе нацелено именно на него, а все остальное неизбежно связано с авангардом тыловыми коммуникациями. Все стороны комплекса враждебны жизни, «очерняют жизнь», ослабляют и уродуют ее, придают ей неверное, «декадентское» направление — потому, что все они суть формы упадка жизни, иллюзии, все они — «отживший свое мир идеала». Читателю Ницше нет нужды сильно напрягаться[17], чтобы сделать правомерный вывод: этот же самый комплекс составляет для мыслителя ядро европейского «духа», ментальности, сердце Европы (иудейскую и европейскую ментальность он — на мой взгляд ошибочно — считает взаимно ассимилированными, а древнеиндийская и буддийская для него — дело совсем особое, не имеющее с Европой почти ничего общего).

Теперь нам необходимо выяснить матричную сущность этого европейского комплекса по Ницше, и для этого нам придется заново обдумать уже обсуждавшиеся здесь его представления об иллюзии и реальности. Сейчас мы посмотрим на них с другого бока — и, может быть, обнаружим то, что ищем.

Дионисовская иллюзия как видимость у Ницше — нечто совсем другое, чем аполлоновская. Я уже говорил об этом, но теперь разъясню еще раз (и окончательно) по большей части его собственными словами. Что такое для него видимость? «Видимый мир… мир‚ понятый в соответствии с ценностями‚ упорядоченный‚ отобранный в соответствии с ценностями‚ то есть в данном случае с точки зрения полезности в смысле сохранения и усиления власти». Это, по-ницшевски, и есть перспектива, «то есть вполне определенный способ ранжировать оценки… способ действовать, способ противостоять. “Видимый мир” сводится‚ стало быть‚ к специфическому способу действовать на мир, исходя из средоточия. Так ведь никакого другого способа действовать и не бывает: а “мир” — всего лишь слово‚ означающее взаимодействие всех этих действий. Реальность состоит исключительно из этих частных акций и реакций каждого отдельного в отношении целого» (KSA, 13, 14 [184]).

Так вот, эти ценностные (а ценность — дело воли; разум лишь осмысливает и оформляет то, что выбрала воля) перспективы, по Ницше, присущи самой жизни, то есть возникают спонтанно, иными словами, они бессознательны(чаще всего он пользуется для их характеристики выражением «инстинкт»). А сознание и его разум играют вторую роль, только оформляя и направляя эти бессознательные перспективы на сохранение и усиление жизни — или, наоборот, на ее ослабление и гибель. Если они претендуют на первую роль, а уж тем более если они ее играют, а, значит, отрываются от собственного корня и отрицают его, то такая жизнь считай что пропала — она будет только чахнуть и исчезать, потому что не соответствует своей глубочайшей бессознательной основе, то есть, в сущности, себе самой. Это-то смертоносное несоответствие жизни себе самой, ее самоотрицание и есть аполлоновская иллюзия, иллюзия автономной рациональности, — и, стало быть, матрица.

Но в том-то и дело: жизнь, направленная против себя самой, по Ницше, тоже исходит из «инстинкта», а разум, как и в случае полноценной жизни, только оформляет этот инстинкт. Не противоречит ли это сказанному выше? Сейчас увидим.

Чем различаются эти два вида инстинкта? Тем, что первый из них — извращенный, больной, а второй — здоровый. Но почему первый ослабляет и губит жизнь, а второй усиливает ее? Вот тут-то мы и схватим проблему за рога, как выразился бы сам Ницше. Тот и другой, будучи инстинктами, суть перспективы и потому в этом смысле занимаются одним и тем же: отбором элементов своей жизни с целью самосохранения. Стало быть, вопрос только в том, что именно каждый из них отбирает для себя. Вспомним: все сильное, всякая «высшая культура», все «высшие типы» человека не только видят «ужасающие стороны жизни», но и прямо-таки требуют их, живут ими. И наоборот: все низшее не просто проходит мимо этих сторон, но активно отрицает их (тут в памяти и слухе всплывает немного фальшивый юнговский мотивчик критики «privatio boni»). А дальше? К чему приводит отбор в том и другом случае?

В случае «стадного инстинкта» — христианства, морали, метафизики и т. д., одним словом, матрицы — отбор всегда проходит по одному и тому же критерию: это защита от «ужасающих сторон жизни», от бездны жизни, от собственной полноты, изоляция от бессознательного (конечно, в известном смысле мнимая), создание мембраны, наглухо отделяющей от него сознание, — именно о ней Ницше, слегка путая метафоры, говорит: «Культура — это всего лишь тоненькая яблочная кожура поверх пылающего хаоса» (KSA, 10, 9 [48] — может быть, речь у него шла о печеных яблоках?). Такую непроницаемую мембрану («светлую аполлоновскую поверхность» с ее сократической логикой) может создать только разум, забывший свое место и вооруженный (а одновременно ослепленный) иллюзией безопасности и своего всемогущества. Результатом же этой изоляции будет оскудение жизни, сужение сознания, обеднение, катастрофическое («чудовищное») сужение объема восприятия, а с ним вместе возможностей познания и, главное, творчества. Человек, повернувшийся спиной к ужасающим безднам жизни, рано или поздно в них свалится.

Но как, спрашивается, инстинкт вообще может быть больным? Ведь, казалось бы, инстинкт — природная, естественная и потому здоровая сила? Может быть два взаимно дополняющих ответа на этот вопрос: один ответ даю я сам, другой — Ницше, к мнению которого (модифицируя его) я присоединяюсь. 1. Болезнь — результат неправильного перенаправления потоков естественной энергии, энергии архетипов, а за это перенаправление несет ответственность ошибочная установка сознательного «я»; мера же и причина такой ошибочности — его узурпация центрального положения в психике и избыточная коллективность, а следствие — сужение и ослабление сознания и его связи с реальностью. 2. Коллективность сама по себе тоже инстинктивна, это даже исходное «качество» самого бессознательного вообще; коллективный инстинкт древнее и сильнее другого, противоположного ему инстинкта самостановления. Ницше говорит, что при порче инстинктов происходит «обрезание» одних инстинктов в пользу других, из-за чего человек становится пригодным лишь наполовину. С точки зрения эволюционной ценности коллективный, стадный инстинкт будет больным, если и насколько он препятствует инстинкту самостановления, а этот последний будет самим здоровьем, если и насколько он не подавляет коллективность излишне, не форсирует свое негэнтропийное качество, то есть не идет против природы.

А как отбирает и строит свой мир другой, здоровый инстинкт, инстинкт сильных и удавшихся одиночек? Он ставит человека лицом к бездне, делает его, если можно так выразиться, любовником бездны(а любовь к бездне, по-моему, и порождает творчество) и, по Ницше, позволяет ему «использовать ужасные стороны жизни», обращать их себе на пользу, даже если они сами по себе губительны. Он не разрешает человеку забыть о бездне, а, наоборот, все время напоминает ему о ней. Отбор здесь тоже ведет разум, но этот разум, послушный верному инстинкту, занят установлением дистанций, «разверзанием расстояний», созданием иерархии и берет нужное — не себе, а человеку как целому, — отовсюду, от света и от тьмы.

Но зачем разверзать дистанции и устанавливать иерархию? Затем, что дистанция позволяет внутренне отделиться от «толпы», от «стада», «индивидуироваться», а, проще говоря, стать собой, стать личностью. Такое разверзание, по Ницше, необходимо форсировать и как стратегию становления личности — чем больше в ней будет контрастов и противоречий, тем лучше для ее становления (хотя, вероятнее всего, тем хуже для нее как обычного человеческого существа, которым она, конечно, тоже является). Дает ли установление дистанций в обоих смыслах силу — и если дает, то какую?