Не следует ли из сказанного, что всеприятию, оправданию, утверждению (конечно же, в ходе самостановления) подлежит, в сущности, сам Ницше, а вовсе не просто абстрактные «ужасающие стороны жизни»? И не следует ли отсюда, далее, что все это отчаянное дионисийство — лишь мыслительная проекция такого всеприятия? А значит, вещь вполне бессознательная, и притом в двойном смысле, то есть символ, тождество обозначающего и обозначаемого? Да, все двойственно и все двоится, если человек стал для себя проблемой, чтобы стать самим собой, если он сам — мучительная проблема во плоти: человечество как проблема…

Собственная становящаяся личность и есть единственная «новая ценность» взамен терминируемых старых — всех без изъятия. Необходимость полагать новые ценности, видная мышлению, выражает тут другую необходимость, поначалу не видную ему, но уже хорошо ощутимую душой, — все больше становиться собой (у Ницше обе необходимости сливаются в одну). Новые ценности принципиально не определены, их еще нет; они только должны быть и потому — всегда в будущем, а пока являют собою картину полного творческого («дионисовского») хаоса и даже, можно сказать,«активного ничто»— картину и реальную, и символическую, в которой (как перспективе)сам хаос есть величайшая ценность(«активный нигилизм»).

На этом уровне самостановления становится уже очень трудно различать его сознательный и бессознательный модусы — они сливаются, переплетаются, сходятся, снова расходятся, образуют дрожащие, вибрирующие, «пестро-переливающиеся», подвижные структуры. Пример такой амальгамы — как раз ницшевский концепт всеприятия. Ведь с одной, бессознательной стороны, это двоящаяся идея дионисийства, а с другой — вполне сознательное представление Великого терминатора о долге личности принимать и утверждать себя. Здесь царствует игра света и тени, и не удивительно, что некоторые вещи иногда оказываются в познавательной тени(это выражение слеплено по образцу, взятому из прелюдии «Странника и его тени»), а потом снова из нее выходят.

И как раз тень— другой пример той самой игры света и тени. Ницше использует этот образ как гносеологическую, а заодно эстетическую метафору (см. того же «Странника и его тень»). Но он же подходит очень близко к психологическому открытию, сделанному Юнгом только полвека спустя, — открытию бессознательной фигуры тени(с моей точки зрения, неоспоримому). Тень — образное обозначение вытесненных из сознания содержаний, а именно представлений о собственной личности, оказавшихся несовместимыми с другими, главенствующими в ней представлениями о себе (например, с коллективными или личными представлениями о должном). Эта тень, поскольку сознание ее не замечает и даже не догадывается о ней, почти всегда проецируется, что ведет к мучительным заблуждениям и коллизиям, хотя по ней же сознание может и корректировать свою работу, если научится ее замечать. По моим собственным представлениям, полученным из опыта жизни, в ходе самостановления тень отнюдь не исчезает, а наоборот, растет и крепнет, становясь все более самостоятельной (по-юнговски, «автономным комплексом»).

У Ницше есть оставшееся в черновике стихотворение «К идеалу» (KSA, 10, 1 [103]), текст которого в моем прозаическом переводе гласит:

Кого я возлюбил, как тебя, милая тень!

Я притянул тебя к себе, втянул в себя — и с той поры

Стал чуть не тенью сам, твоей, тень, плотью.

Вот только глаза мои неисправимы,

Привыкши видеть вещи вне себя:

Для них ты навсегда — вечное «вовне меня».

Ах, эти глаза выведут меня из себя!

Само собой разумеется, для начала в памяти немедленно и отчетливо всплывает романтическая и очень популярная в Германии «Странная история Петера Шлемиля» Адельберта фон Шамиссо, повествующая о человеке, нерасчетливо продавшем свою тень дьяволу за деньги, употребленные на фаустовский манер для научных целей, но оказавшегося после этого в самом жалком положении, почему наученный горьким опытом рассказчик и дает в конце своей повести совет «уважать сначала тень, а уж потом деньги». Ницше эта история была, конечно, знакома с детства.

Но вот она, игра света и тени, сознания и бессознательного: речь тут у нашего героя идет явно о снятии проекции тени вовне, и это глубокое психологическое прозрение. Только «зрение» (вспомним, что это — матричная черта) идет вразрез с необходимым для человеческой целостности действием. Оно удерживает бессознательную проекцию и тем самым ослепляет сознание. А в чем состояло бы правильное необходимое действие? В познании тени как проекции собственных бессознательных мотивов деятельности (вместе с признанием ее, тени, неизбежности). Тень не за что любить — в ней содержатся такие неаппетитные вещи, как зависть, подлость, хамство и т. д., то есть собственные качества, от которых личность хотела бы избавиться и на свой лад избавляется, «забывая» их, вытесняя из сознания. Но они от этого отнюдь не исчезают, а при случае скрыто, но тем более жестко мотивируют деятельность сознания.

Что же делает Ницше? Он не просто снимает проекцию тени вовне, а любит ее — и, конечно (в стихотворении) сам почти становится тенью. Такая любовь — явный перегиб, от которого может пойти насмарку все с таким трудом добытое познание: нечто слишком сверхчеловеческое(если сверхчеловека понимать как символ личности, представителя нового вида H. superior creans). Я написал «в стихотворении», как будто в жизни могло быть или было другое, — но на этом уровне самостановления символы напрямую связаны с жизнью. Мало сказать, что они ее выражают, — они ее проводят. Проводят рано или поздно: и Ницше в конце концов полностью вошел в свою тень — хочется сказать, с любовью. Эта-то любовь как законное, но нетерпеливо и аффективно подгоняемое горячее стремление превзойти в себе обычного человека-индивида, подняться над собой, и есть слишком сверхчеловеческое, то есть чрезмерный рост и разгон сознания, приведший к его инфляции.

* * *

В такой вот игре света и тени[10]и проходило самостановление Ницше, как оно, вероятно, в принципе и должно проходить вообще. А еще? Какие были у него еще признаки, какие неотъемлемые характерные черты? Как он сам переживал и выражал его? Вот, например, очень яркий афоризм 552 «Утренней зари», где автор торжественно повествует о некоем таинственном и горячо любимом неизвестном существе, «что растет в нас», обладая «таинственной ценностью, о которой мы думаем с восторгом». Это состояние «беременности» тем существом, когда «все прикрыто завесой, все полно предчувствия; неизвестно, как и что происходит; нужно выжидать и стараться быть готовым.» В таком тревожном, но «высокоторжественном состоянии и нужно жить»; нужно «постоянно печься, постоянно бдеть, держать душу в покое готовности, чтобы довести до прекрасного завершения нашу плодотворность». Правда, Ницше как раз покоем готовности и не отличался, а об этих беременных может сказать только одно: что они «странны», но и этого вполне достаточно для того, чтобы его понять. — Теперь, мне кажется, я уже спокойно могу положиться на читателя: мне нет нужды специально комментировать этот текст.

Но это была, так сказать, феноменология самостановления на уровне самоощущения. А сейчас речь пойдет о самой его сути. Эту суть выражает ницшевское представление о себе самом, уже не укутанное в коллективно-собирательный образ «беременных», а строго автобиографическое. В более позднем тексте (предисловии ко 2-му тому «Человеческого, слишком человеческого», 1886) Ницше говорит о «своем задании», которое чуть было не утратил в результате огромной разочарованности Вагнером (читай: остатками уже разбитых личных «идеалов»), но потом путем жесткого разбирательства со всем коллективным в себе вновь обрел «дорогу ко “мне” самому, к моему заданию».