Голубые фонарики в воде играли в ловитки и в пряталки, а Кочерыжка наживлял крючок за крючком, насаживал рыбку за рыбкой, и ровные кольца перемета заполняли корзину.
Люди с того конца подошли ближе, из воды потянулась черная паутина сети. Большой краб, растопырив лапы, бочком перебежал через край сети и плюхнулся в воду.
Люди стоят уже тесно, друг около дружки. Часть вошла в воду. Кочерыжка вскочил помогать.
Поднялся шум и плеск. В сети — трепыханье, как будто в бочке ожили и запрыгали. сельди. Это бросается скумбрия, — извивается, переливается серебром. В сети уже не вода, а прыгающий серебряный студень.
Но вот студень отяжелел, сеть выволокли из воды и стали насыпать рыбу в корзины. Скумбрия, бычки, случайная тяжелая камбала, похожая на сверкающую змею саргань, игла-рыба, чудные морские коньки, запутавшиеся в тине, барабулька, как будто облитая кровью, — чего здесь нет?
Поздно засыпает Кочерыжка под перевернутой вверх дном лодкой, накрывшись верным своим пиджаком. И скоро солнце, точно умытое, подымается из-за моря, обливая золотом берег и перетрясая в воде блестящие жаром червонцы.
Мишка Волдырь только что кончил таскать воду из ручья на кухню, когда к нему подбежала Нюшка Созырева.
— Мишка, а, Мишка, тебя тот мальчик зовет.
— Какой?
— Что с нами в поезде ехал.
— Кочерыжка! Где?
— Там на шоссе, у мостика.
Мишка пустился бежать по аллее.
Кочерыжка, бледный и запыленный, сидел на мостике и дожидался товарища. Когда он увидал Мишку, его лицо засияло: он крепко стосковался за две недели, прожитых в чужом городе, где у него не было ни знакомого лица, ни знакомой берлоги.
Друзья хлопнули друг друга по рукам.
— Есть хочешь?
— Еще как!
Мишка сбегал на балкон, пошарил в ящиках обеденных столов и вернулся на шоссе с целою грудою огрызков. У него было даже два куска сахара.
Ванька был очень голоден. Он ел долго, пока не устали челюсти, и все молчал.
После сухого хлеба захотелось пить, и мальчики спустились вниз, к ручью. Здесь, в тени, под кустом желтодревки, Кочерыжка стал рассказывать, как прожил две недели в Туапсе.
— Чудной город, — рассказывал парнишка, — совсем куцый город. Из конца в конец — полчаса ходу. И куда ни глянешь — всюду греки. Хитрый народ. В самый жар сидят на припеке, в шашки играют. Буржуев — тьма, все на курорт лечиться понаехали. Только подавать — не подают. Хорошо, шибзик один научил, где бамбуковые палки срезать.
— На что?
— Для гулянья покупают. По пятаку дают. Только ходить за семь верст, я не стал.
— А с чего жил?
— Я, было, у рыбаков устроился, помогать. Только тамошние ребята обиделись. Ты, говорят, нездешний, только зря у нас хлеб отбиваешь. Измутузили меня здорово. Уж и мутили! Три дня только я там пробыл. Потом к пастухам ушел. По огородам лазил, — огурцов очень много здесь.
Кочерыжка помолчал.
— Мне очень тут нравится. Главное— тепло. Я как будто и покрепче стал. Я теперь каждый год на курорт приезжать буду. А в море-то как хорошо купаться! Я на нашу Москва-реку и не посмотрю теперь. Мы, знаешь как, — мы с набережной, с мола — бух головой вниз. Две сажени.
— Неужто и ты прыгал?
— А что ж?
— Я все плавать никак не научусь. На спинке могу, и по-собачьи, а на распашку не идет.
Ребята и не заметили, как пришло время обеда. Александров, дежурный по столовой, зазвонил в привязанный к дереву буфер.
— Ну, ты здесь подожди. Я обед тебе как-нибудь спроворю.
Мишка Волдырь оставил своего приятеля одного. Тот лег на спину и тотчас же уснул. От Туапсе до Магри десять верст хуже других двадцати: дорога плоха.
Мишка сговорился кой с кем, — первым делом с Ленкой, Шуркой и Ерзуновым. Скоро все сидели на лужайке вокруг Кочерыжки, который, держа на коленях миску с лапшой и мясом, уплетал обед так, что скулы трещали, и тут же рассказывал про туапсинскую жизнь, про туапсинский детский дом и про то, как в порт зашли дельфины, и один из них хвостом стегнул женщину, которая далеко заплыла.
— У нас этих дельфинов — пропасть, — сказал Ерзунов. — Вчера близко-близко от берега четыре штуки проходили.
— Три, — поправил его Чистяков.
— Может быть, три, — согласился Ерзунов. Говорят, из них сало топят.
— У Кирюхиного отца целая жестянка дельфинного жира. Он, как рыбий жир совсем, — сказал Мишка Волдырь. — Говорят, хорошо на скоте ссадины залечивает.
Вечером Кочерыжка потихоньку пробрался к мальчикам в спальню и улегся вместе с Мишкой Волдырем. Когда дежурный руководитель Николай Иваныч обходил спальни, Кочерыжка незаметно скользнул под койку.
XX. Дежурство по кухне
Вышла Ленке очередь вместе с Фросей, Карасевым и Тоней чистить картошку. Кухня на свежем воздухе, дело идет быстро. Картошка — рада стараться, кувыркается под ножом и прыгает в звонкий бак.
— Костя-то как нас вчера напугал — говорит Тоня. — Он гнилушек где-то набрал, налепил рога, и глаза, и всю морду налепил, к нам в спальню залез и как завоет!
— Это он за сараем пенек нашел, — ухмыльнулся Карась.
— Гнилушки светятся, чисто черт! Страшно как, все девочки испугались, а Нюшка даже плакать начала.
— А у нас и слышно ничего не было, — удивилась Лена.
Фрося тыльною стороною руки откинула со лба прядку соломенного цвета волос и сказала:
— Я и голос его распознала, слышу — Костя, никто другой, а шелохнуться боюсь, не дышу даже.
— Я вот темноты боюсь, — тихо сказала Ленка. — У нас в спальне всегда свет горит, только лампа не в спальне, а в коридоре. Я проснусь, когда темно, и думаю, что это дверь закрыта. А потом вижу — это лампа потухла. Я тогда уже никак не усну. Все лежу и боюсь, и мне столько кажется…
— А вот Лютикова ничего не боится.
— Я прежде тоже не боялась, — сказала Ленка.
Шелуха завитыми червяками сползала с картошки и, скользя через нож, падала в корзинку.
— Я с того дня боюсь, когда брат умер. Мы тогда в Царицыне под мостом жили, в трубах. Я ночью проснулась, говорю Петруше — холодно мне. Он не отвечает. Я потрогала его, — спишь, Петрусь? А он мертвый.
Тоня вздрогнула.
— Отчего это он?
— Не знаю. Тиф, наверно.
Ребята молчали. У Ленки запрыгали руки, картошка выпала и покатилась по земле.
Тоня обняла ее.
— Не плачь.
С того дня Лена полюбила Тоню.
XXI. Веселый день
Шурка Фролов стоял с Чистяковым у козел и пилил дрова.
— Ишь, криводушное! И кто тебя выдумал? — бранился он, укладывая на козлы корявое, скрюченное бревно.
Чистяков работал не за страх, а за совесть. Крупные капли пота текли по его упрямому лбу, волосы на висках слиплись.
— Ну, и пекло! Восьмой час, а как жжет!
Шурке было и того жарче: руки и плечи все не заживали, он обжог их снова и теперь должен был ходить в рубашке.
— Фьють-ють, фьють-ють, фьють-ють, — подсвистывал Шурка в лад пиле.
— А что, если бы это была шея, а не полено, стал бы ты пилить? а?
— Если бы белого шея — стал бы, — ответил Чистяков.
Шурка Фролов с Чистяковым большие друзья.
Они сдружились еще, когда вместе жили при части ГПУ. С тех пор, как в детский дом попали, — держатся друг за дружку, как черт за Петрушку.
— Что, каргач, чья взяла? распилили тебя все-таки? — говорит Шурка, отбрасывая в сторону последний чурбак.
Взялись за новое бревнышко. Распилили. Только Шурка вдруг закричи:
— Чур, отвечать на пару!
— За что отвечать?
— Да ведь мы ходулю распилили, — она, небось, нужная! Дяденька вчера дрова привозил, она у него отдельно поверх дров лежала!
Костя струсил.
— Что ты! Чего ж ты ее на козлы клал?
— А ты чего смотрел? — засмеялся Шурка — Знай себе пилит. Баранья голова.