В этот вечер малыш Донэхью забросил ей газету, — в ней полстолбца были посвящены Биллу. Читать было очень невесело. Газета отмечала тот факт, что Билл предстал на суде весь в синяках, полученных, очевидно, в какой-то другой драке. Он был изображен буяном, озорником и бездельником, который не должен состоять в союзе, ибо только позорит организованных рабочих. Его нападение на кочегара — безобразное и ничем не вызванное хулиганство, и если, возмущалась газета, бастующие возчики все на него похожи, то единственная разумная мера — это разогнать весь союз и выселить его членов из города. В заключение автор статьи жаловался на излишнюю мягкость приговора. Преступника следовало закатать по крайней мере на полгода. Приводились слова судьи, будто бы высказавшего сожаление по поводу того, что он не мог посадить его на шесть месяцев, так как тюрьмы переполнены по случаю многочисленных эксцессов, имевших место во время последних забастовок.
В эту ночь Саксон, ледка в постели, впервые почувствовала свое одиночество. Ее мучили кошмары, она то и дело просыпалась, ей все чудилось, что она видит смутные очертания лежащего рядом Билла, и она тщетно шарила по кровати. Наконец, она зажгла лампу и продолжала лежать с широко открытыми глазами, глядя в потолок и все вновь и вновь перебирая в уме подробности постигшего ее несчастья. Она и прощала Билла — и не могла простить вполне. Удар, нанесенный ее любви, был слишком внезапен, слишком жесток. Ее гордость была оскорблена, и она не могла забыть о теперешнем Билле и вспоминать только о том, которого когда-то любила. Напрасно она повторяла себе, что с пьяного какой спрос: это не могло оправдать поведение того, кто спал рядом с ней, кому она отдала себя, отдала целиком. И она плакала от одиночества на своей чересчур широкой постели, стараясь забыть его непонятную жестокость и прижимаясь щекой к зашибленному им локтю даже с какой-то неясностью. И все-таки в ней кипело возмущение против Билла и всего, что он натворил. Горло у нее пересохло, в груди была ноющая боль, сердце мучительно замирало, в мозгу неотвязно стучало: отчего? Отчего? Но она не находила ответа.
Утром к ней пришла Сара, — второй раз после ее замужества, — и Саксон без труда отгадала причину этого посещения. В ее душе мгновенно пробудилась вся былая гордость. Она не стала защищаться. Она держалась так, словно и не нужно было никаких объяснений или оправданий. Все в порядке, да и ее дела никого не касаются. Но такой тон только оскорбил Сару.
— Я ведь предупреждала тебя! — начала она свою атаку. — Этого ты отрицать не можешь. Я всегда говорила, что он негодяй, хулиган, что место ему только в тюрьме. У меня душа ушла в пятки, когда я узнала, что ты хороводишься с боксером. И я тебе тогда же прямо сказала. Так нет! Ты и слушать не хотела! Как же! С твоими фанабериями да с дюжиной туфель, каких не бывает ни у одной порядочной женщины! Но ведь тебе нельзя слова сказать! И я тогда же предупредила Тома: «Ну, говорю, теперь Саксон погибла!» Вот этими самыми словами! Коготок увяз, всей птичке пропасть! Почему ты не вышла за Чарли Лонга? Хоть семью-то не позорила бы! И помни, это только начало! Только начало! Чем он кончит
— одному богу известно! Он еще убьет кого-нибудь, этот твой негодяй. Ты дождешься, что его повесят! Погоди! Придет время, вспомнишь мои слова. Как постелешь, так и поспишь!
— Лучшей постели у меня никогда не было! — возразила Саксон.
— Да уж конечно, конечно! — издевалась Сара.
— Я не променяла бы ее на королевское ложе, — прибавила молодая женщина.
— Все равно каторжник, как ни защищай! — продолжала кипятиться Сара.
— Ничего, теперь это модно! — беспечно возразила Саксон. — С каждым может приключиться. Ведь Том, кажется, тоже был арестован на каком-то уличном митинге социалистов? Теперь не шутка попасть в тюрьму!..
Напоминание о Томе достигло цели.
— Но Тома оправдали, — поспешно отозвалась Сара.
— Все равно он провел ночь в тюрьме, даже на поруки не отпустили.
На это Саре возразить было нечего, и она, по своему обыкновению, повела атаку с другой стороны:
— Тоже, хороша эта история с кочегаром! Есть с чем поздравить особу, воспитанную так деликатно, как ты! Спутаться с жильцом!
— Кто смеет это говорить? — вспылила Саксон, но тотчас же овладела собой.
— Ну, есть вещи, которые даже слепой увидит! Жилец, молодая женщина, потерявшая всякое уважение к себе, и муж — боксер!.. Спрашивается, из-за чего же они могли подраться?
— Мало ли из-за чего ссорятся добрые супруги, — лукаво улыбнулась Саксон.
Сара онемела и в первую минуту даже не нашлась, что ответить.
— Я хочу, чтобы ты поняла меня, — продолжала Саксон. — Женщина должна гордиться, если из-за нее дерутся мужчины. И я горжусь! Слышишь? Горжусь! Так и скажи! Всем своим соседям скажи! Я не корова. Я нравлюсь мужчинам. Мужчины из-за меня дерутся! Идут в тюрьму из-за меня! Зачем женщине и жить на свете, как не для того, чтобы нравиться мужчинам? А теперь ступай, Сара! Ступай и расскажи всем о том, что «увидит даже слепой»… Поди и скажи, что Билл каторжник, а я дурная женщина, за которой гоняются все мужчины. Кричи об этом на всех перекрестках, желаю тебе удачи… Но из моего дома уходи. И чтобы твоей ноги здесь больше не было! Ты слишком порядочная женщина, и тебе у нас не место! Ты можешь испортить свою репутацию! Подумай о своих детях. Уходи!
Только когда пораженная и возмущенная Сара ушла, Саксон бросилась на постель и судорожно разрыдалась. До сих пор ей было стыдно только оттого, что Билл так грубо и несправедливо обошелся с их жильцом, но теперь она поняла, как смотрят на дело посторонние. Ей самой и в голову не приходило такое объяснение. Она была уверена, что ничего подобного не приходило в голову и Биллу. Она знала его отношение к этому вопросу: он не хотел пускать жильца из гордости, чтобы не обременять жену лишней работой; только нужда заставила его согласиться. И, оглядываясь назад, Саксон вспомнила, что с трудом уговорила его пустить кочегара.
Но все это не меняло точки зрения соседей и всех, кто ее знал. И здесь опять-таки виноват Билл. Положение, в которое он ее поставил, ужаснее, чем все его проступки. Теперь она никому не сможет смотреть в глаза. Правда, и Мэгги Донэхью и миссис Олсен были к ней очень добры. Но о чем они все время думали, беседуя с ней, когда сюда приходили? И что они друг другу говорили, уйдя от нее? Что говорили все, выходя к своим калиткам, на свои крылечки? Что говорили мужчины, стоя на углу и выпивая в барах?
Позднее, когда она уже устала от своего горя и выплакала все свои слезы, она постаралась взглянуть на дело со стороны, представив себе, что должны были пережить сотни женщин с тех пор, как начались стачка и беспорядки, — особенно такие, как жена Отто Фрэнка, Гендерсона, Мери, хорошенькая Китти Брэйди и вообще жены тех, кто теперь сидел в сен-квентинской тюрьме. Привычный мир рушился вокруг нее. Судьба никого не пощадила, не пощадила и ее, — наоборот, к ее бедствиям прибавился еще позор. С отчаянием старалась она внушить себе, что просто спит, что все это только дурной сон… вот-вот затрещит будильник, и она встанет, примется готовить завтрак и Билл уйдет на работу. Весь этот день она провела в постели, но так и не уснула. Все у нее в голове кружилось и путалось; возбужденное воображение то рисовало ей снова ряд постигших ее несчастий и ее позор, как она его называла, а также множество самых фантастических подробностей, — то уносило к воспоминаниям детских лет, развертывая перед ней все новые и новые будничные картины: она выполняла опять всю работу, какой когда-либо в жизни занималась, мысленно повторяя сделанные ею некогда бесчисленные автоматические движения: резала и клеила картон в картонажной мастерской, гладила белье в прачечной, сучила нитки на джутовой фабрике, перебирала фрукты на консервном заводе и заготовляла тысячи банок с очищенными томатами. Она снова танцевала на балах и веселилась на прогулках; она вспоминала вновь свои школьные годы, лица и имена товарищей и где кто сидел, тяжелые мрачные времена приюта, рассказы матери о былом и, наконец, свою жизнь с Биллом. Но всякий раз