С Федей Байкаловым дружил Яша давно и трогательно. Собственно, во всей деревне один Федя и знался с Яшей, и Яша платил ему за это беззаветной любовью и преданностью.

Он приходил к нему, садился у изголовья и часами рассказывал разную ерунду – только чтоб другу не было тоскливо. Кузьма тоже заходил к Феде каждый день.

Однажды Хавронья подозвала его к себе и на ухо, чтобы не слышал Федя, сказала ему:

– Ты, парень, не ходи больше к нам.

– Почему? – тоже шепотом спросил Кузьма.

– Сгубишь мне мужика. Он сам, видишь, какой… Совсем доконают где-нибудь. Не втравливай уж ты его никуда больше. И не ходи. Скажи, что некогда, мол… Он отвыкнет.

– Чего это там? – спросил Федя, подозрительно скосив глаза на жену.

Кузьма отошел от Хавроньи, удивленный и обиженный ее простодушной просьбой.

– Это она просила, чтобы я лекарство одно достал, – успокоил он Федю. «Хитрая какая нашлась! Ходил и буду ходить. Не к тебе хожу».

И еще один человек приходил каждый день к Байкаловым – Марья.

Проводив мужа на работу, она бежала в соседнюю избушку, к Байкаловым. Доила корову, пекла хлеб, кормила больных…

Федя с утра начинал поджидать Марью, вздрагивал при каждом стуке и смотрел на дверь.

А когда Марья наконец приходила, он не сводил с нее добрых, тихо сияющих глаз. Почти не разговаривал. Только смотрел.

Марья распоряжалась в их избе, как в своей, – деловито, уверенно. Иногда, почувствовав на себе Федин взгляд, она оборачивалась к нему и улыбалась. Федя краснел и тоже застенчиво улыбался. Отводил глаза.

Хавронья то и дело встревала, как казалось Феде, с ненужными советами, подсказывала, где найти чугунок, крынку, куда поставить снятые сливки…

– Марьюшка, – говорила она жалостливым голосом, – это молоко процеди, матушка, и перелей… там под лавкой у меня малировано ведро стоит, перелей в это ведро и вынеси в погребок.

Убравшись по хозяйству, Марья кормила больных.

Подсаживалась на кровать к Феде (он опять краснел), устраивала чашку с супом у себя на коленях, и Федя свободной рукой (другая была прибинтована к телу) осторожно, чтобы не накапать Марье на юбку, носил из чашки. Марья смотрела на него и иногда говорила:

– Здоровый же ты, Федя! Как только выдюжил…

Федя шевелил бровями, подыскивал какие-нибудь хорошие слова и не находил. Неловко усмехался и говорил:

– Да ну… чего там…

Один раз он долго глядел на нее и вдруг сказал:

– Зря за Кузьму тогда не пошла.

Теперь покраснела Марья. Поправила рукой волосы, коснулась ладошками горячих щек. Сказала не сразу:

– Не надо про это, Федор.

– Почему?

– Ну… не надо.

Как– то Егор вернулся с работы раньше обычного. Выпрягая из телеги коня, увидел через плетень в байкаловской ограде Марью. Он не окликнул ее. Вошел в избу дождался.

Марья вскоре пришла.

– Где была? – спросил Егор.

– Помогла вон Байкаловым…

– Еще раз пойдешь туда – изувечу.

– Да ведь хворые они лежат!

– По мне они хоть седни сдохни, хоть завтра. Соль дешевле будет.

– 37 -

Возобновились работы на стройке.

Уже возвели крышу и теперь настилали пол, рубили окна, двери…

Один раз, с утра, туда пришел Ефим Любавин.

– Хочу пособить вам, – сказал он, улыбнувшись Кузьме.

– Хорошее дело, – сказал Кузьма, отметив, однако, что глаза у этого Любавина такие же, как у всех у них, – насмешливые и недобрые.

Клавдя, как и раньше, приходила в обед к школе, приносила в корзинке такие же вкусные пирожки и шаньги. Только радости она с собой теперь почему-то не приносила.

Кузьма молча устраивался на каком-нибудь кругляшке, молча ел.

Клавдя не могла не заметить этой перемены, хотя виду не подавала. Внешне все было благополучно.

Но один раз Кузьма глянул на нее и поразился: в глазах у веселой, спокойной Клавди устоялась такая серьезная черная тоска, что он растерялся.

– Ты что это, Клавдя?

– Что?

– Какая-то… Чего ты такая грустная?

– Ничего, – Клавдя усмехнулась, – показалось тебе.

Кузьма решил поговорить с ней ночью.

Но она и ночью не хотела говорить о том, что ее терзает. И только когда Кузьма обнял ее, приласкал, она вдруг заплакала и сказала:

– Сохнешь об Маньке… Вижу. Все знала, заранее знала, что будешь сохнуть, только ничего не могла с собой сделать…

– Брось ты, слушай… – Кузьма не знал, что говорить. А если бы было светло, то и смотреть не знал бы куда.

– Думала, привыкнешь… забудешь ее.

– Брось ты, Клавдя, – Кузьма поцеловал ее обветренные губы и невольно подумал: «Нет, что-то не то».

– Посылала тогда ее к тебе в сельсовет, а у самой сердце разрывалось на части… Знала…

– Ну, хватит! Ты как заведешь одну песню, так не остановишься. При чем тут сельсовет! – Кузьма отвернулся и стал смотреть в окно. В темном небе далеко играли зарницы. Лопотали листвой березки… Скрипел от ветра колодезный журавль, и глухо стукалась о края сруба деревянная бадья.

Клавдя притихла на руке мужа: может, заснула, а может, думает самую горькую думу на свете, которую никто еще никогда до конца не додумал.

– 38 -

Егор корчевал пни – расширял пашню. Уставал. Приезжал поздно вечером, наскоро ел, раздевался и падал в кровать. А Марья зажигала лампу и садилась шить своим братьям и сестрам штаны и рубашонки. Шила – и думала, думала.

В гости к ним редко приходили.

Один раз, рано утром, заявился Емельян Спиридоныч.

Обошел весь двор, заглянул в пригон, в конюшню, покачал стойки, плетни. Потом вошел в избу. Поздоровавшись, сказал:

– Там один столбик в пригоне заменить надо – подгнил.

– Знаю. Руки не доходят, – отозвался Егор.

Марья начала торопливо собирать на стол. Молчала.

Емельян походил еще по избе, оглядел окна, постучал в стены, сел к порогу курить.

– Ничего изба получилась.

– Не жалуемся, – ответил Егор.

– Ты все корчуешь? – спросил Емельян.

– Корчую.

– Чижало одному. Завтра пришлю тебе двух мужиков. Из Ургана.

Егор не сразу согласился.

– У меня пока платить нечем.

– Я расплачусь, – сказал Емельян Спиридоныч. – Потом отдашь. Эт Ефим все учит меня жить, все боится чего-то… Побежал школу строить, дурак хитрый. Тьфу! – Емельян Спиридоныч в сердцах плюнул на папироску, кинул ее в шайку. – Я вот зачем пришел: надумали мы с Кондратом сено вывезти…

– Зачем сейчас-то?

– Надежней. Хотели попросить твою бричку… А может, и сам бы помог.

– Седня, что ли?

– Когда же?

Егор подумал.

– Ладно, приеду.

– Тятенька, завтракать с нами, – пригласила Марья, немножко взволнованная приходом свекра. – У нас, правда, не шибко на столе-то…

– Мы уж похлебали, – отказался Емельян Спиридоныч. – Мать лапшу с гусятиной варила. Ешьте. Я пойду. Ненастья бы не было – спина что-то болит, – он, кряхтя, поднялся, взялся за скобку спросил, ни на кого не глядя: – Марья-то брюхатая, что ли?

– Четвертый месяц, – ответила Марья и покраснела.

Егор хмуро сопел, гоняя черенком ложки таракана по столу.

Емельян Спиридоныч так же хмуро мотнул головой и вышел.

Некоторое время молчали.

– До чего же вы все нелюдимые, Егор! – не выдержала Марья. – Просто на удивление. Ну что бы ему посидеть с нами хоть для блезира, спросить: как, мол, живете?… Ведь отец он тебе!

– Что он, сам не видит, как живем, – лениво отозвался Егор.

– Да разве в этом дело?

– В чем же?

– Ну, я уж не знаю… Зачем же тогда жить, если так будем… как буки смотреть друг на друга? Ни ласки, ни привета.

– Хватит! – оборвал ее Егор. – Разговорилась…

Изредка забегал к ним Сергей Федорыч. Сидел, пил чай с вареньем и рассказывал что-нибудь. Рассказал, как один раз давно-давно они со Степанидой, покойницей, ездили в город…

– А там, в городе, – тихо говорил он, посматривая на Марью, – жила тогда материнская сестра, тетка твоя – Настасья. А эта Настасья была замужем за богатым человеком. Он у нее не то купец, не то служил где-то. Шибко богатый. Дом об двух этажах, а в доме ковры всякие, зеркала… живой воды только не было. А вышла за него Настя шибко чудно. Приехал тот человек в деревню по своим каким-то делам и подвел к колодцу коней поить. А Настя-то как раз по воду пришла. Он увидел ее и говорит: «Где живешь?» – «Вон, недалеко», – Настя-то. Поехал тот человек к деду твоему. Ну, тары-бары… Я, мол, такой-то, хочу мол, вашу дочь за себя взять… Да-а… Ну, и увез в тот же день. Они сильно красивые были, Малюгины-то. Да. Так вот, приехали один раз в город и остановились ночевать у Насти. И сидели мы со Степанидой на печке и смотрели, как живут добрые люди. Какая же это красота! К ним как раз гости сходились. И до чего все обходительные! Входит какой-нибудь, весь в золотых цепях, при шляпе. Входит – и не то чтоб там «здрасьте» или «здорово живете», а обязательно скажет: «Честь вашей красоте». А ему отвечают: «Салфет вашей милости». Насмотрелись тогда на них!