— Не бери в голову. Условие годится?

— Условие подходит. — Бутман с интересом изучал «свое произведение». — Поздравляю, деловая женщина.

— Тогда рассказывай.

Гали провела в Кёльне неделю, а не пару дней, как собиралась. Эдуард показал ей самые перспективные для их общего дела галереи. «Такое впечатление, что здесь каждый второй житель — коллекционер», — удивлялась Гали. В Кёльне любовь к искусству — традиция давняя. Только в собственности города находится восемь художественных музеев. Знаменитый «Людвиг», далее — «Вальрафф-Рихартц», обладающий роскошной коллекцией от римлян до импрессионистов. Десятки частных собраний, открытых для доступа, наконец, живущие своей особой жизнью бесчисленные ателье кёльнских художников. Город заслуженно гордится славой европейского центра современного искусства.

Бутман понимал: теперь в их связке Гали — главная. Она стала настоящей француженкой. Да что там француженкой. Вчерашняя Элиза Дулитл из арбатской коммуналки превратилась в настоящую бизнес-леди европейского уровня. Его роль — вторая. Однако и Гали отдавала себе полный отчет кое в чем: самостоятельно, без знаний и бесценного опыта Эдуарда, ей не заработать и половины того, что они сумеют огрести вдвоем. Не говоря уже о его блестящей осведомленности о сегодняшней конъюнктуре советского рынка антиквариата. Ситуация устраивала обоих. И Бутман приступил к реализации проекта.

— Большая финансовая перспектива сегодня в русском авангарде. Лет через двадцать, положим, появится интерес к Айвазовскому, Репину, Брюллову. Не раньше. Сейчас люди готовы платить бешеные деньги за Малевича, Ольгу Розанову, Кандинского. Их картины пока можно найти и, главное, — купить за бесценок. И мне такие места известны. Кстати, а ты знаешь, как сумел сделать себе несравненную коллекцию русского авангарда знаменитый Костаки?

Георгий Дионисович родился в Москве в 1912 году. Его отец, наследник династии богатых коммерсантов с острова Закинф, владел чайными плантациями в Узбекистане, торговал чаем в Москве. Патриархальная семья жила в Гнездниковском переулке. Так получилось, Георгий рос в русской, а не в греческой культуре: язык предков он знал плохо, говорил на нем с сильным акцентом, с трудом подбирая слова. Налаженный, обеспеченный быт рухнул в 1918-м. Отец хотел вывезти семью с Грецию, но не тут-то было. Семью Костаки выселили из Гнездниковского. Сперва пожили в подмосковной деревне, где была хоть какая-то еда, но где местные мальчишки звали маленького грека «жиденком», потом купили дом в Баковке. С началом НЭПа семья вновь, благодаря коммерческой жилке, встала на ноги. А с концом «новой экономической политики» семейство Костаки оказалось в странном и двусмысленном положении. Стало непонятно, как жить. Дело еще в том, что этим московским грекам удалось сохранить паспорта подданных Греции. Будучи по культуре русскими, они оказались иностранцами. Это в какой-то степени спасало, но одновременно отрезало доступ к работе и образованию. Георгий Костаки даже не смог окончить среднюю школу. Далее — посыпалось. Арестовали мать. Ее, к счастью, быстро отпустили, но младший брат Георгия Дмитрий провел несколько лет в лагерях. Отец умер в своей постели.

В пятнадцать лет Георгий начал работать грузчиком на рынке, стал приторговывать сам. В отцовском кабинете висели картины. А когда любознательный мальчик попал в Третьяковскую галерею, ему показалось, что те холсты, что дома, похожи на картины, выставленные в музее. Действительно, в домашней коллекции Костаки-старшего были «малые голландцы». Так называли работы старых мастеров за кабинетный формат.

В голодные годы комиссионные магазины были переполнены предметами «буржуазного быта». Белая ампирная и красного дерева павловская мебель, русские и французские бронзовые часы, канделябры — чего только не было в торгсинах… Цены были смехотворные: умирающие от голода «бывшие» и «лишенцы» за копейки отдавали севрский фарфор, голландские гобелены и тех же «малых голландцев». Вскоре и сам Костаки стал приобретать для продажи некоторые работы, чтобы на заработанные деньги пополнять коллекцию.

Костаки с середины тридцатых годов работал шофером в посольстве Греции, но был хорошо известен среди московских и ленинградских коллекционеров. От них же он и получил прозвище Грек.

Перед войной греческое посольство эвакуировалось в Америку, — Георгий остался в Советском Союзе и пристроился дворником в посольство Финляндии. Но тут началась советско-финская война, и Костаки снова потерял работу. Знакомые устроили его шофером в посольство Великобритании, а потом он оказался в посольстве Канады, где и работал до 1978 года, до отъезда из СССР, шофером, а потом завхозом. Должность и скромная, и значительная: бывает, завхоз оказывается вторым человеком после посла. Чтобы обеспечить жизнедеятельность посольства, он должен прекрасно «ориентироваться на местности» — знать тонкости национальной психологии и прекрасно ориентироваться в хитросплетениях местной жизни. И на этом посту Костаки был незаменим!

Он видел, как неустроенно живут многие художники, он начал покупать их работы.

— Ты подумай, — восхищался Бутман, — какое чутье надо было иметь, чтобы платить деньги — пусть маленькие — за «мазню» никому не интересных авангардистов. Ну а когда в сороковые годы «чуждые массам» формы в искусстве набили оскомину властям, то такое искусство объявили «буржуазной отрыжкой». Ясное дело — даже сочувствовать художникам было опасно. А Костаки не боялся и не давал умереть с голоду — покупал никому не нужные работы. Интерес к «старым» голландцам пропал. Грек стал распродавать свой антиквариат и охотиться за тем, что все считали «мусором». Коллекционеры разводили руками: «Грек спятил!»

Даже на Западе интерес к модернизму первой четверти двадцатого века, особенно к русскому, в то время практически отсутствовал. А Грек разыскивал художников, их родственников и друзей. Лазал по чердакам и чуланам, вытаскивал запыленные рулоны с холстами из-под кроватей. Он, с помощью искусствоведов, составил список тех, кого можно было причислить к русскому авангарду. «Когда в мои руки попали слайды с работами Филонова, я был поражен необычностью его манеры, — говорил Костаки. — Его живописные холсты не походили ни на что, виденное мною до сих пор. Они дышали необъяснимой мощью, а графические работы были так сложны, что кто-то из моих знакомых сказал: «Это не линии, это нервы». И вот наконец…

Запад вволю «надышался» импрессионистами, переключился на более поздних художников — Мондриана, Брака, Поллака, Миро… Появились книги о творчестве Сикейроса, Ороско, Диего Риверы, Пикассо. А затем и наши интеллектуалы, поначалу целиком захваченные западным искусством, вспомнили о своих художниках начала века. Оказалось, что после гениального Врубеля и русского импрессиониста Коровина в России, независимо от Запада, появились свои авангардисты: Кандинский, Шагал, Малевич и другие.

Их начали искать. И тут оказалось, что большинство художников этого периода собрано в коллекции Грека!

— Ему невероятно везло, — завидовал Бутман. — Однажды, во время очередной экспедиции «на село», Костаки обратил внимание на доску, которой было заколочено окно сарая. Оказалось — картина Любови Поповой. Хозяева согласились отдать ее за кусок фанеры!

В конце шестидесятых интерес к русскому авангарду наконец проснулся на Западе. О собрании московского грека там уже были наслышаны. Костаки вообще был ярчайшей личностью Москвы, с необычайно широким кругом знакомых. Достаточно сказать, что он дружил с Рихтером и Плисецкой. А кто только не побывал в квартире Грека на проспекте Вернадского, стены которой от потолка до пола были завешаны шедеврами: крупнейшие западные искусствоведы и музейщики, всевозможные знаменитости и те, кому таковыми еще предстояло стать, дипломаты, советские чиновники и полуопальные искусствоведы, пройдохи-спекулянты и богемные красотки. Самое забавное, что хозяин отнюдь не был человеком богемы и бережно хранил свой налаженный семейный быт…