Сассетти, окаменев лицом, величественно молчал. Колокол на башенке неожиданно звякнул; этот звук можно было принять за призывно-похоронный звон посланца покоящихся в земле.
Лоренцо Гиберти вышел из ряда, в котором сидел, и направился к Сассетти. За ним последовали отец де Куза, Фра Анджелико, Альберти, Брунеллески и другие.
— За что? — спросил золотых дел мастер, автор «Врат рая». — Меня-то за что? А моих собратьев?
Каменное лицо советника несколько оживилось.
— Потому что вы воплощаете зло. Вы! — Он повел рукой. — Вы и все они!
Гиберти хрипло засмеялся:
— Что, спорынья уже разъедает ваш мозг?
Поведение Сассетти изменилось, вызов появился на его высоко поднятом лице.
— Да, зло!
Отодвинув своего собеседника, он взошел по ступеням к главному алтарю и, подняв к небу руки с сжатыми кулаками, обратился к толпе:
— Братья мои! В Европе, от севера до юга, установилось царство варваров! Мы находимся на пороге проклятой эры, эры хаоса, предвестника краха нашей цивилизации. Из Болоньи, Неаполя, Мантуи, Колони, Парижа поднимаются отголоски богохульства, ренегатства, запущенности. Даже здесь, во Флоренции, они приняли такой размах, что стали оглушительными. Повсюду слышишь, что наши дети замучены бесплодными формулами и они не должны больше повторять и заучивать наизусть жития святых. Ересь!
Он замолчал, будто силясь унять охватившее его лихорадочное возбуждение.
В нефе все замерли, затаили дыхание. Купол над головами, казалось, покачивался на краю бездны. Голос Сассетти стал громче:
— Я собственными ушами слышал, как один учитель заявил, будто источники знания текут из Греции, Рима, что надо вытащить на свет оскверняющие языческие скульптуры античности и ввести в преподавание писания Плиния, Платона, Апулея, Сенеки! Известно ли вам, что этот человек… — он указал на Козимо, — этот человек и его прихвостни без ума от имен античных героев? Что они декламируют сонеты Петрарки с таким же пафосом, будто речь идет о евангелических стихах? Петрарка — непогрешимый символ этих развратников!
Кулак Сассетти сжался, на висках набухли вены. Каждая частица его тела дышала ненавистью и безумием.
— Как можно допустить распространение подобных идей? Как можно согласиться с тем, что на наших глазах уходят в забвение столетиями приносимые жертвы, возникает угроза нашей вере, оскверняется святая Церковь, опошляются останки наших мучеников, и все это во имя Эроса и Данаи? С кафедр нам проповедуют вздор, глумятся над установившимся порядком. Что они говорят? По их мнению, в мире нет ничего прекраснее человека. А мы хорошо знаем, что значит человек, чего он стоит! В этих варварских обществах они учат, что развитие наших детей возможно лишь в условиях освобождения их от всех моральных и религиозных устоев. Хуже того! Они наставляют их на путь критического отношения к священным текстам, якобы с целью восстановления их первозданной чистоты! Богохульство… — Он протянул руку в сторону художников: — Понятно ли вам теперь, что эти люди являются пособниками дьявола? Своими скульптурами, нечестивыми картинами они разрушают порядок и приобретают житейский опыт. Что они предлагают нам взамен? Неуверенность! — Он пристально посмотрел на отца де Куза: — Подумать только, вы, отец мой, представитель Бога, подумываете о пересмотре системы Птолемея, признанной и благословленной нашей святой Церковью! По-вашему, не Земля является центром вселенной, а Солнце. Этой вселенной, которая была сотворена Всемогущим по незыблемым принципам!
Он умолк и молчал довольно долго. Тишину нарушил дрожащий голосок Яна:
— А я? Что я вам сделал?
Губы флорентийца раздвинулись в циничной ухмылке.
— Среди них ты, может быть, самый опасный, самый грозный. — Он впился взглядом в глаза мальчика. — Хитрец! Ты проник в великую тайну!
Ошарашенный, Ян запинаясь забормотал:
— Я не понимаю… Клянусь, я ничего не понимаю! О чем вы говорите?
Сассетти растерянно смотрел на него. Было заметно, что реплика мальчика застала его врасплох. Показалось даже, что он впервые потерял почву под ногами. Он презрительно передернул плечами и с еще большим озлоблением продолжил:
— Подумать только, окольным путем, через книгопечатника, при помощи книг, сфабрикованных бесконтрольно за несколько часов в тысячах экземплярах, этот нечестивец Лоренс Костер задумал распространять знание среди черни, доказывая, что оно доступно любому ничтожеству! Безумие! Разве не ведал он, что знание — это оружие и, овладев им, можно властвовать над народами? А что такое народ? Это каприз природы, призванный возвеличить только одного человека! Заурядность не может, не должна иметь доступа к знанию. Только человек, признанный незаурядным и обученный посвященным, имеет на него право. Лишь отдельные личности могут быть носителями знаний, и их священная миссия — защищать познание, дабы оно не оказалось в руках безбожников. Бог предоставил нам эту привилегию. Бог да сохранит нас!
Показалось, что в дальнем углу собора содрогнулась под своей алебастровой туникой святая Репарата. Словно непроницаемый покров окутал присутствующих. Не было этой речи. Не могло быть. Она никем не могла быть произнесена ни сегодня, ни завтра, ни в грядущие столетия…
Атмосфера стала удушливой. Было нечем дышать…
Гиберти сделал шаг вперед и смерил взглядом флорентийца.
— Мне жаль вас, Сассетти, — равнодушно сказал он. — Мне жаль вас не только из-за того, что ваш рассудок поврежден, а потому, что вы не имеете представления о смысле жизни, великодушии, благородстве. Без этих качеств любое творение, любая идея, как бы возвышенны они ни были, оказываются холодной звездой. Как вы, Сассетти. Мертвая, холодная звезда…
Снова тишина воцарилась в соборе. Лишь Козимо решился ее нарушить.
— Отпустите его, пусть он уходит, — приказал он солдатам. — Ни одна тюрьма, никакое наказание не соизмеримы с его действиями. Пусть он сгинет, как погибли невинные люди во Фьезоле и на том берегу реки. И если кто-нибудь из вас встретит его, лишенного плоти, на улицах Флоренции, да повторит он ему его собственные слова: «Мы хорошо знаем, чего стоит человек…»
Сассетти медленно прошел по центральному проходу, открыл дверь и исчез, проглоченный солнцем.
Легче не стало. Напряжение не спало. В сознании людей продолжали сталкиваться слова, сказанные тем человеком. Они все еще резонировали в соборе, отлетая от мозаик и камней, от складок мраморных одеяний статуй, отражаясь от витражей. Через отверстие в куполе Брунеллески они улетали к лазурному небу, цепочкой вытянувшись до границ земли. Однажды кто-нибудь подберет их…
— Пошли, — сказал Идельсбад, беря Яна за руку. — Душно здесь.
Гигант и мальчик вышли, не обращая внимания на шум голосов, поднявшийся в нефе. Воздух снаружи был чист, свет восхитителен. Можно было поклясться, что небо купалось в обновленном воздухе, таком же прозрачном, как на полотнах Ван Эйка.
После недолгого молчания Идельсбад спросил:
— Скажи-ка, Ян, что он там говорил про хитреца и великую тайну?
Погрузившийся в размышления мальчик помедлил с ответом:
— Мне кажется, я начинаю понимать кое-что.
— А что он имел в виду?
Ян не ответил. Поток воспоминаний сейчас переливался через берега его памяти. Перед глазами мелькали сцены. Он снова видел Ван Эйка в палисаднике в тот день, когда Кателина ругалась по поводу едкого запаха кипящего масла.
Мэтр вылил в тигель содержимое ковшика, который держал в руке: лавандовое масло.
«Вот увидишь. Так будет лучше. Летучая лаванда быстро испарится, а на полотне останется только тоненькая пленка прокипяченного масла. Более того, я подметил, что подобная смесь крепче держится на панно, тогда как одно лишь прокипяченное масло рано или поздно будет стекать».
Он вновь подумал о мастерской, заставленной причудливыми предметами… печурка из горшечной глины, реторты, перегонный куб, сероватые жидкости пепельного цвета с сильным запахом мускуса. О реакции Ван Эйка в тот, первый, раз, когда Ян удивился: «Малыш, надо уметь молчать, когда знаешь что-то особенное».