Все это так и было, так и есть, как писал Пушкин: и державное течение, и спящие громады, и узор оград, и надо всем и во всем прозрачный сумрак, блеск безлунный… Это было так прекрасно, что у Юки перехватывало дыхание, сердце замирало и на глазах выступали слезы.

Она очень не любила и сердилась, если в такие минуты к ней обращались. Почему-то взрослые задавали всегда одни и те же очень глупые вопросы:

— Девочка, что ты здесь одна делаешь? Как тебя одну пустили? Почему ты сама с собой разговариваешь?..

Однажды с такими вопросами прицепились к ней две девушки. В это время Юка была Бейдеманом из «Одетых камнем» и, сердито сверкнув глазами, мрачно ответила:

— За двадцать лет заключения в каменном мешке я разучилась говорить и теперь учусь заново…

Одна из девиц глупо хихикнула, вторая испуганно сказала:

— Она же просто псих, ненормальная!

Девицы поспешили прочь. Юка довольно посмеялась и пошла дальше.

Она любила сидеть на гранитной скамейке и смотреть на слитный бег могучих вод к близким просторам моря; за ними пепельно-серый массив Петропавловки пронзал небо золотым лучом — шпилем собора.

Потом она, не торопясь, обходила каменную пустыню Дворцовой площади и мимо Эрмитажа снова выходила к Неве. Подле атлантов у входа в Эрмитаж она проходила поспешно, не глядя. И мимо нимф, что возле Адмиралтейства держат земную и небесную сферы. Ей было их жалко, как жалко было и крылатых львов Банковского мостика. Они все несли и несли, держали и держали ужасные тяжести, взваленные на них. И лица у них были озабоченные и печальные, как у живых людей. И сердце ее сжималось от жалости…

Идти ночью по лесу было очень страшно. Ласковый и добрый, шумно веселый днем, сейчас он замер в угрюмом, угрожающем молчании. Юка знала, что нет ни духов, ни привидений, не верила в леших и русалок, знала, что в этом лесу нет хищных зверей, а люди все спят и она никого не встретит. Но тайна, так хитро и ловко прятавшаяся днем, могла открыться за тем кустом, притаиться в той ложбине или повиснуть над головой в распростертых, как руки, могучих ветвях. Юка останавливалась, прислушиваясь, и снова шла дальше. Наверное, все-таки она ужасная трусиха, если так боялась, старалась идти неслышно и затаивалась при каждом шорохе. Но она шла и не жмурилась от страха. А смотрела и смотрела во все глаза, ведь это могло появиться только на одну секунду и, если прозевать, — исчезнет навсегда…

Нет, этого нельзя объяснить. И лучше не пробовать. Вдруг Антон ничего не поймет и просто посмеется.

— Смотри, — сказала Юка, — вот одеяло. Я сплю в сараюшке на сене. Мама боится, что я простужусь, и затолкала мне в пододеяльник два шерстяных одеяла. Я одно вытащила и принесла. У тебя же ничего нет.

— Да зачем? Не холодно.

— И не рассуждай! Сейчас не холодно, а под утро ого как замерзнешь!..

Бой ткнул Антона в руку свертком.

— Ой! Самое главное: я же вам поесть принесла, вы же оба голодные… — Она взяла у Боя сверток и развернула. — Это тебе. А это вот Антону…

Ни Антона, ни Боя не нужно было уговаривать. Несколько минут было слышно только затрудненное дыхание жующего Антона и хруст костей, возле которых лег Бой. Юка смотрела на них сияющими глазами. Она была счастлива.

9

— А если хватятся?

— Никто не хватится, — беззаботно тряхнула головой Юка. — Галка — хозяйкина дочка, мы вместе в сараюшке спим, — так спит, хоть стреляй. Ее за ногу можно тащить, не проснется… Мама поздно встает, а папа встает рано, но он же не пойдет проверять — ему и в голову не придет… А я раненько прибегу,

— А еда?

— Подумаешь, сколько тут еды… Ой, как они кусаются, прямо крокодилы какие-то… — Юка нещадно хлопала ладошкой по голым ногам.

— Ты одеялом прикрой.

Юка укутала ноги.

— Страшно было?

— Да ну… — буркнул Антон.

— И правильно — чего бояться!.. Как тут тихо… «Тиха украинская ночь, прозрачно небо, звезды блещут…» Ты стихи любишь?

— Нет, — решительно отрезал Антон.

— Ну и глупо! Иногда стихотворение, оно как живое. Непонятно, почему и как, а читаешь, — и даже сердце щемит…

    На холмах Грузии лежит ночная мгла;
       Шумит Арагва предо мною.
      Мне грустно и легко; печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою, Тобой, одной тобой…

Широко открытыми глазами Юка всматривалась в изломы черных теней, призрачного лунного света и раздумчиво повторяла: «Печаль моя светла; печаль моя полна тобою…» Словно отгоняя наваждение певучих строк, она встряхнула головой:

— Дальше там про любовь. Хорошо, но уже не так интересно… А ты кого-нибудь уже любишь?

Антон ошарашено посмотрел на нее. Юка засмеялась.

— Я еще тоже нет. А когда полюблю, наверное, не буду про это говорить. По-моему, про это нельзя говорить. У нас мальчики или девочки иногда друг другу говорят или записки пишут: «Давай будем дружить». Глупо и противно. Как будто об этом можно условиться или сторговаться… Это или получается само, или не получается вовсе. Правда? А когда сначала договариваются — противно…

Антон кивнул, хотя эта проблема его не интересовала: он никому не писал записок и не пытался договариваться о дружбе. Некоторые девочки в школе и во дворе ему нравились, то есть иногда ему было приятно на них смотреть, и только. Он не испытывал никакого предубеждения против девочек, они просто были ему неинтересны, и даже разговаривал он с ними редко. Зачем и о чем с ними говорить? А вот с Юкой говорил о чем угодно. Вернее, говорила она, но Антону было не скучно, даже забавно. Она вообще какая-то неожиданная… Может, все ленинградские девчонки такие? Навряд ли. Что у них, порода другая, что ли?.. Смелая. Вот не побоялась одна идти ночью через лес. И что думает, то говорит. Должно быть, никогда не врет. Чтобы врать, глаза нужно другие. Поменьше, что ли. А у нее вроде окна настежь — все видно…

— Слушай… — сказал Антон.

Юка не ответила. Свернувшись клубком, она уже спала и время от времени поеживалась: то ли ей было прохладно в легком платье, то ли донимали комары. Антон осторожно прикрыл ее свободным концом одеяла.

Странным образом, ему стало спокойнее. Юка спала, а если бы и не спала, что она — защитник? Но все-таки он был не один и уже не испытывал неприятного чувства заброшенности, ощущения своей малости среди огромных камней, деревьев в лесу, которому он не знал ни конца, ни края. До Ганешей было километра три, до лесничества полтора. А сколько до границы леса — пять или двадцать? Или, может, все сто? Ну, сто навряд. Дядя Федя говорил, лес не очень большой… Что он сейчас делает, дядя Федя? Спит, конечно. А вот ему спать нельзя, и вообще неизвестно, что делать…

Тревога и растерянность снова овладели Антоном. Надо в конце концов все обдумать и решить… Прежде ему казалось, что он очень самостоятельный, всегда все решает сам и поступает так или иначе потому, что решил так поступить. Но если по правде — а сейчас Антон судил себя по правде, — в сущности, он решал только в пустяках. А во всем серьезном решали папа, мама, тетя Сима, учителя… И если даже Антону предоставляли свободу выбора, всегда можно было спросить, посоветоваться, и ему говорили «лучше так» или «наверно, следует так»… А вот теперь не у кого спрашивать, не с кем советоваться, никто за него не может решить. Решать и делать должен он сам, один. И так, чтобы это было безошибочно: здесь нельзя «переиграть», начать сначала. Ошибка может кончиться бедой, которую ему не простят, которую нельзя простить и которую он сам никогда простить себе не сможет…

Антон прилег, облокотившись на локоть. Луна уже спряталась за правобережным лесом, пригасшие в ее свете звезды снова разгорались и, как показалось Антону, насмешливо подмигивали. Юка пошевелилась во сне и уткнулась носом ему в плечо. От ее дыхания плечу стало тепло и щекотно.