Посреди Доски почета зияла пустота, обрамленная бронзированным кантом. Фотография, находившаяся там прежде, висела на стене сбоку, а под ней — написанный крупными печатными буквами текст: «Директор химзавода Омельченко не строит очистных сооружений, и ядовитые отходы завода спускают прямо в реку. Рыба вся передохла, а река стала как сточная канава, даже нельзя купаться. Такому директору место не на Доске почета, а на Доске позора».

— Это… это что такое? — задыхаясь от негодования, сказал Степан Степанович. — Кто сделал?

На него оглянулись.

— Какая разница — кто? Важно, что правильно… Самокритика так самокритика!..

— Это не самокритика, а хулиганство! Надо немедленно снять!

— Зачем? Пускай висит…

— Снимите кто-нибудь, товарищи! Это дело так оставлять нельзя!

Улыбки на лицах случайных собеседников, прежде просто веселые, стали насмешливыми.

— Кому надо, тот пусть и снимает… — Может, это тот самый Омельченко и есть, чего он так кипятится? Нет, вроде не похож… — Лично мне не мешает, пускай висит. А тебе не нравится — полезай сам…

Насмешливо улыбаясь, люди разошлись. Кто они такие? Должно быть, они знали Степана Степановича, не могли не знать. И, несмотря на это, радовались безобразию, которое его возмущало, в глаза смеялись над ним, говорили ему «ты»… Может быть, и сам Степан Степанович знал этих людей или, во всяком случае, видел? Он встречал, видел множество людей, но запоминал лица только тех, с кем близко сталкивался, — подчиненных и вышестоящих товарищей.

Степан Степанович полез снимать сам. На закругленном цоколе ноги оскальзывались, ухватиться было не за что, поддержать некому, но, будучи человеком настойчивым, он не отступался. Ободрав носки новых, тоже светло-аспидного цвета сандалет, перепачкавшись известкой, Степан Степанович сорвал гнусный листок, сунул его в карман.

«Хозяйство» Егорченки было по пути. Егорченко уже сидел за своим столом. Увидев входящего Степана Степановича, с которым был в приятельских отношениях, он поднялся и пошел навстречу.

— Привет, привет! — подняв приветственно руку, весело заговорил он. У него тоже было хорошее настроение, так как он тоже только что позавтракал, чувствовал себя превосходно, а никаких неприятных происшествий за ночь не произошло.

— Как дела? — спросил Степан Степанович.

— Как говорится, все в порядке, пьяных нет.

— Пьяных, может, и нет. Но и порядка нет! Это что, по-твоему, порядок?

Степан Степанович положил перед Егорченкой листок. Егорченко пробежал глазами, лицо его расплылось в улыбке, но, встретив взгляд Степана Степановича, он тотчас согнал все ее признаки.

— Не где-нибудь, с Доски почета снял! Сегодня про Омельченко написали, завтра про меня напишут…

— Кто же это мог сделать?

— Твое дело такие вещи выяснять.

— Это не совсем так… Ну ладно, займемся. Вот только ты зря снял, Степан Степанович.

— Что ж, по-твоему, я должен был стоять сложа руки? Народ ходит, понимаешь, смотрит, смеется.

— Так-то оно так, но то бы мы из области собаку вызвали, а теперь что, как найдешь?

— Ну, это не мое дело, а ваше… Вон там отпечатков — весь листок заляпан. За границей по таким отпечаткам враз преступников находят.

Листок бумаги действительно по краям был усеян оттисками пальцев, испачканных фиолетовыми чернилами, словно оттиски эти были наляпаны нарочно или оставили их безрассудно смелые люди, не боящиеся ничего на свете. Егорченко смотрел на четкие отпечатки папилярных линий и с сомнением качал головой.

— Что ж мне теперь, у всех жителей города отпечатки пальцев брать?

— Дело твое… Да, вот еще что… — Степан Степанович меньше всего хотел, чтобы в городе узнали о вчерашней истории в лесу, истории, в которой он вел себя не самым героическим образом, но теперь решил, что на председателя сельсовета полагаться нельзя, будет вернее, если этим делом займется Егорченко. — Вчера я заезжал в лесничество. Там, понимаешь, шатается по лесу какой-то мальчишка с большой собакой и натравливает эту собаку на народ. Поручи своим людям взять этого мальчишку, прощупай, кто такой, что такое… А собаку пристрелить без всяких разговоров. Нечего нам, понимаешь, баскервильских собак в районе разводить.

— Разберемся. Я как раз на сегодня вызвал участкового, лейтенанта Кологойду. Дам указания, будет полный порядок.

— Пускай свяжется с председателем сельсовета, он в курсе. И привлечет охотника, есть там один, председатель его знает. Я с ним сам говорил — парень, видать, энергичный, напористый, он поможет.

Через несколько часов, когда лейтенант Кологойда прибыл, он получил надлежащие указания и выехал в Ганеши рейсовым автобусом.

Автобус, до отказа набитый корзинами, мешками, чемоданами, их владельцами, неприятностями и огорчениями владельцев, преодолевал последние десятки метров городской булыги. Она была так изрыта и раздолбана, автобус так угрожающе заносило и раскачивало, что неодушевленные предметы приобрели совершенно несвойственную им подвижность и даже прыткость, а пассажиры на некоторое время забыли о своих неприятностях, так как надо было держать вещи, изо всех сил держаться самим, чтобы не слететь с сиденья, не стукнуться головой о потолок, не боднуть соседа и не подвергнуться такому же нападению с его стороны. Федору Михайловичу в этот момент, как и другим пассажирам, было не до того, чтобы выглядывать в открытое окно, хотя он и сидел возле него, поэтому он не увидел, как в кузове встречного грузовика цепляется за крышу кабины, приплясывает, стараясь сохранить равновесие, дед Харлампий. Дед Харлампий его увидел, закричал и даже замахал рукой, но голос его заглушил рев моторов, дребезжанье обеих машин, а легкомыслие, с которым он оторвал руку от кабины, было тотчас наказано: деда швырнуло на пол кузова и занесло в угол. Когда он поднялся, автобус в отдалении подбрасывал кургузый зад на последних ухабах, выбрался на шоссе и уже легко покатил своих пассажиров, их пожитки и неприятности прочь от Чугунова. Дед в сердцах сплюнул, возле базара слез со своего грузовика и тотчас пошел разыскивать попутный, чтобы ехать обратно.

Федор Михайлович и лесничий молчали. Их попытка опротестовать предписанную вырубку ни к чему не привела. Федор Михайлович как мог подбадривал его, предложил сейчас же по возвращении в лесничество написать соответствующее письмо и ехать в Киев, чтобы не допустить уничтожения леса.

Глядя на мелькающие за окном перелески, первые заставы лесничества, Федор Михайлович невесело думал о том, как много вреда может принести злой дурак. Но разве дураки бывают добрыми? Известный медведь, размозживший голову пустыннику, имел самые благие намерения — убить муху. А благими намерениями, по слухам, вымощена дорога в ад…

Толин папа и Толя молчали тоже. Толя обиделся: папа ни за что не хотел оставить его в Чугунове одного. Утром, когда Толя и Вовка прибежали к Доске почета, портрет Омельченки висел на месте, а листок, приклеенный Вовкой, исчез. Они так и не узнали, видел его кто-нибудь или нет. Следовало проделать все сначала и проследить, какие это даст результаты. Тогда можно было бы Юке и Антону рассказать, что ездил он в Чугуново не зря, а чего-то добился. Разумеется, объяснять, зачем ему нужно остаться в Чугунове, Толя не стал, а папа не видел для этого никаких резонов и, кроме того, сказал, что, если бы даже он и согласился, существует мама, которая не допустит, чтобы он болтался один в городе, и немедленно помчится за ним — Толя ведь ее знает. Толя хорошо знал свою маму и понял, что дальнейшее сопротивление ни к чему не приведет. Тем не менее на папу он обиделся — на одну ночь оставить его он все-таки мог.

А лейтенант Вася Кологойда молчал потому, что рядом с ним сидела хлипкая старушка того вида, который называют «божьим одуванчиком», непрерывно зевала и каждый раз крестила рот, опасаясь, как бы бес-искуситель не проник в это отверстие и не погубил ее душу. Разговаривать с богомолкой не хотелось, да и вообще единственный человек, с которым Васе хотелось бы разговаривать сегодня, была Ксаночка, кассирша городского кинотеатра. Теперь у Васи появилось опасение, что из-за дела с собакой он может задержаться в Ганешах и встреча с Ксаночкой не состоится. Что он, капитан Егорченко, себе думает? Если участковый, так его можно гонять из-за всякой ерунды? Просто возмутительно! Но как бы Вася ни возмущался, человек он был дисциплинированный и знал, что, даже рискуя не увидеть сегодня Ксаночку, не уедет из Ганешей, не доведя дела до конца.