Сначала Косте хочется рассердиться, потом засмеяться, но он не успевает ни того, ни другого.

— А меня зовут Нюра. Ты у нас будешь жить, да? Я тебе все покажу. У нас хорошо, вот увидишь. А почему ты молчишь? Ты не немой?

— Как же я могу говорить, если ты разговариваешь без остановки?

— Ой, правда! Я так быстро говорю, что никак не могу остановиться. Вот меня учительница вызывает к доске. Да? Я как начну отвечать, она послушает-послушает, а потом махнет рукой и говорит: «Ты, Кичеева, не говоришь, а прямо с горки бежишь». Похоже, да? Это прямо ужасный недостаток! Виктор Петрович, математик, он говорит, что это от избытка энергии, и называет меня Ракетой. И мальчишки так называют. То есть не называют, а дразнятся, а мне все равно, пусть! Правда? Почему ты смеешься? Разве похоже? Да? По-моему, нисколечко. А какой у тебя недостаток? Тато говорит, что у всех есть недостатки. Я тоже так думаю. А ты?

Она тараторит и продолжает месить тесто. Руки ее мелькают с такой же скоростью, как и язык, и тесто жалобно вздыхает и попискивает под маленькими кулачками.

— Вот и всё. Теперь я его накрою — да? — и оно взойдет. Ты умеешь разжигать печку? Нет? Как же так? Сейчас я разожгу, а потом мы побежим искупаемся. Ты любишь утром купаться?

— Да ведь вода небось холодная?

— Тю! Утром самая лучшая!

Нюра говорит и летает по комнате, как маленькое рыжее пламя. И так же стремительно передвигаются вещи, к которым она прикасается: становятся, ложатся на свои места. Полотенце прикрывает тесто, заслонка с грохотом отлетает от устья печи и прислоняется к стенке, треща вспыхивает лучина, и огонь начинает торопливо облизывать поленья.

— Побежали, пока не прогорело.

Костя выходит вслед за Нюрой, но за ней нельзя идти, а можно только бежать. Пока он спускается с крылечка, она уже у обрыва и, мелькнув косами, исчезает под ним. Костя тоже бежит и, не найдя тропки, съезжает на пятках по глинистому обрыву прямо к узкой песчаной полоске берега. Здесь вверх дном лежит на песке маленькая лодка, а рядом на плаву стоит другая, побольше. Нюра уже на корме большой лодки и зовет его, но Костя останавливается, ошеломленный красотой утра.

На реке ни рябинки, вода чистая и гладкая, как стекло. Над ней мглистая легкая дымка тумана, но он уже поднялся от воды, и, если присесть на корточки, в просвет между водой и туманом видны золотистая отмель и зелень то ли острова, то ли далекого берега. Солнце только что взошло и не спеша поднимается по глубокому голубому небу.

— Что же ты? Скорей! — кричит Нюра. Она уже сбросила платье и стоит в трусиках и майке. — Ты нырять умеешь?

Она подпрыгивает и крючком падает в стеклянную гладь. Вверх взлетает шумный фонтан, и почти сейчас же рыжие волосы ее появляются на поверхности.

— Ой, и хорошо же! Что ж ты стоишь? — кричит она.

Костя хочет, как всегда, попробовать, не холодная ли вода, но, опасаясь, что эта рыжая тараторка посчитает его трусом, идет на корму лодки. Низковато, но ничего. Он складывает руки, пружинисто подпрыгивает и, сделав в воздухе полукруг, без шума и брызг, почти отвесно идет в воду. Когда, отфыркиваясь, он подплывает к лодке, Нюра уже сидит на корме и с восхищением смотрит на него.

— Ой, здорово! Я так не умею. Ты меня научишь? Да? Ну, еще разок — и надо бежать печь лепешки, а то вон уже тато возвращается.

Она еще раз ныряет, потом быстро натягивает платье и убегает.

Костя долго осматривает реку и наконец далеко внизу по течению замечает маленькую темную точку. Сначала она кажется неподвижной, но мало-помалу растет, по сторонам ее становятся заметны вспышки света — это сверкают на солнце весла.

Когда Костя возвращается, Нюра уже ставит на стол тарелку со стопкой лепешек, на которых пузырится кипящее масло. С громом и звоном на столе появляются кружки и пузатая запотевшая крынка с молоком.

— Ну как вы тут? Познакомились, поладили? — спрашивает Ефим Кондратьевич, входя в комнату.

— Мы, тато, поладили, поладили! — говорит Нюра. — Правда, Костя? А как же! Отчего нам не поладить? Пойдем, я тебе солью.

Ефим Кондратьевич не спеша — как он говорит: с чувством, с толком, с расстановкой — умывается, они садятся за стол и едят пышные лепешки с похрустывающей корочкой и пьют молоко, густое и такое холодное, что от него ноют зубы.

— Ну, спасибо, Анна Ефимовна, — говорит дядя, вставая из-за стола.

Он закуривает свою трубку, и тотчас комнату наполняет едкий, как нашатырный спирт, запах.

— Фу, тато! Сколько раз говорили! — машет руками Нюра и пытается открыть еще шире уже открытое окно.

— Пойдем, Костя, на вольный воздух, а то моего кадила, кроме меня да комаров, никто не выдерживает…

— Вот так мы и живем, — обводя широкий полукруг рукой, говорит дядя, когда они подходят к берегу. — Нравится тебе?

— Да.

Косте и в самом деле нравится широкий простор пойменных лугов левого берега, синеющая вдали полоска леса, обрывы кряжа, подступающего к реке километрах в трех ниже по течению.

— Только почему это называется «Гребля»? Тут ведь никакой плотины нет.

— Кто его знает! Может, когда и была. А сейчас просто так место называется. А там вон, за кручами, там село. Там Аннушка учится, а когда навигация кончается, и я в село перебираюсь.

— А почему вы там все время не живете?

— Нельзя. Там, у села, участок простой, легкий, течение спокойное, а здесь место трудное. Вон, — показывает дядя на левую сторону немного вверх по течению, — ты думаешь, там берег? А там остров, а за ним — Старица, старое русло да еще рукав, а чуть повыше — еще остров и еще рукав.

— Ну так что? Капитаны же знают, куда нужно плыть.

— Капитаны-то — да, а вот река не знает, куда она пойдет.

— Так ведь она всегда одинаково идет.

— Нет, брат, — смеется Ефим Кондратьевич, — в том-то и штука, что нет! Вон там, повыше, пароходы левым рукавом раньше ходили, могли и по Старице ходить — снова ее размыло, а нынче попробовали — и сел один на мель: в полую воду нанесло. Она ведь как шальной конь — не угадаешь, куда кинется. Сейчас фарватер здесь идет, а потом, глядишь, мель намоет, и он к левому берегу убежит.

Костя смотрит на спокойную речную гладь и сомневается. Она совсем не похожа на горячего, норовистого коня, бросающегося из стороны в сторону. Вот течет и течет. Сейчас течет, и вчера текла, и год назад, и сто лет… Она и раньше была, при запорожцах, и еще совсем-совсем раньше — при Ярославе Мудром и Владимире. И как же может быть, чтобы за все это время ее не изучили, не выучили наизусть, как таблицу умножения? Это же не море…

Ефим Кондратьевич, видно, угадывает Костины мысли и усмехается.

— Тут, конечно, не больно широко, не разгуляешься. Однако от этого только труднее, а не легче. Вон, видишь — я про то место, повыше, говорю, — показывает он. — Вон красный бакен видать. Там стрежень идет у правого берега, потом его мелью отводит к острову, а оттуда он, как курьерский поезд, на этот бакен идет. Хорошо? Хорошего мало. Бакен этот стоит над каменной грядой — «забора», по-нашему. Там камень есть — «Чертов зуб» мы его называем. Камень такой, что об него что хочешь расколотит. А течение прямо на него несет. Вон как там вода блестит — над ним играет. В полую воду — ничего, а как вода спадет — тут капитан не зевай: увидел красный бакен — бери влево, а то беды не оберешься. Вот она какая, река-то! Со всячиной. Ну, да за ней следят, воли ей не дают.

— А как за ней можно уследить?

— Служба есть специальная: и капитаны и мы — бакенщики. Это ведь пассажиру все одинаково: здесь вода и там вода. А опытный человек все видит: где она вроде бы спокойная, гладкая, только всю ее изнутри ведет, крутит — там суводь; где рябить начинает — там, гляди, мель намывает, а то и перекат. Ну, как чуть мель или перекат обозначатся, так мы их обставляем вешками, бакенами — тут, мол, опасно, обойди сторонкой.

— А когда обставите, тогда уже безопасно?

— Тогда — да. Днем вешки, бакены, а ночью огни на бакенах и перевальных столбах дорогу показывают. Тогда уж капитан может смело вести пароход. Если правильно вести, ничего не случится.