— Правда, я хотел бы с ней объясниться, — говорил Оберон. — Сказать ей… Так или иначе, сказать. Что я не против. Что я уважаю ее решение. И я думал, если вам известно, где она находится, хотя бы приблизительно…
— Я не знаю, — ответил Дедушка Форель.
Оберон сидел на берегу пруда. Что он там делал? Если то единственное, что он хотел узнать и чего не должен был больше доискиваться, так и осталось от него сокрытым? Как он решился об этом спросить?
— Никак не возьму в толк, — добавил он под конец, — почему я все еще только об этом и думаю. Я хочу сказать, свет клином не сошелся. Она ушла, я не могу ее найти, так не пора ли выбросить из головы? Почему я на каждом шагу ее себе представляю? Эти видения, призраки…
— Ну да, — сказала рыба. — Не твоя вина. Эти призраки. Это их работа.
— Их работа?
— Не хотел, чтобы ты знал, но да, это их работа; просто чтобы ты не дремал, приманка; не бери в голову.
— Не брать в голову?
— Не обращай внимания. Это будет повторяться. Просто не обращай внимания. И не говори им, что я тебе сказал.
— Их работа, — повторил Оберон. — Но почему?
— Что ж, — осторожно проговорил Дедушка Форель. — Почему, ну что ж, почему…
— Ну ладно. Ладно, понимаете? Понимаете, о чем я? — Чувствуя себя невинной жертвой, Оберон едва не заплакал. — Пропади они пропадом. Эти плоды воображения. Мне наплевать. Это пройдет. Призраки или не призраки. Пусть творят, что хотят. Это не может длиться вечно. — Последняя мысль была самая печальная. Печальная, но верная.. Оберон со всхлипом вздохнул. — Вполне естественно. Это не может длиться вечно. Не может.
— Может. И будет.
— Нет. Нет, временами думаешь: этому не будет конца. Но конец приходит. Думаешь — любовь. Это такая цельная, такая вечная штука. Большая и… отдельная от тебя. С собственным весом. Понимаете, о чем я?
— Да.
— Но это неправда. Такой же плод воображения. Не стану набивать ей цену. Она рассасывается постепенно, сама по себе. И когда совсем исчезнет, ты и не вспомнишь, какая она была. — Это он узнал в маленьком парке. Что возможно и даже разумно выбрасывать разбитое сердце, как разбитую чашку: какой в ней прок? — Любовь — это твое личное. Я хочу сказать, моя любовь не имеет никакого отношения к ней — такой, какой она является на самом деле. Это то, что чувствую я. Кажется, любовь соединяет меня с ней. Но это неправда. Это миф, моя выдумка; миф о нас двоих. Любовь — это миф.
— Любовь — это миф, — повторил Дедушка Форель. — Как лето.
— Что?
— Когда на дворе зима, тогда лето — миф. Молва, слухи. Которым нельзя верить. Понимаешь? Любовь это миф. Лето — тоже.
Оберон поднял глаза и посмотрел на кривые деревья вокруг звонкого пруда. Из тысяч почек проклевывались листья. Оберон понял, что ему было сказано: Искусство Памяти ничем не помогло ему в маленьком парке, совсем ничем; на нем висел тот же груз, вечный. Не может быть. Неужели он действительно обречен любить ее всегда, вечно жить в ее доме, откуда нельзя выбраться?
— А когда на дворе лето, тогда мифом становится зима.
— Да, — подтвердила форель.
— Молва, слухи, которым нельзя верить.
— Да.
Он любил ее, а она его покинула, беспричинно, не попрощавшись. Если он будет любить ее вечно, если любовь не умирает, тогда она вечно будет покидать его беспричинно, не попрощавшись. Меж вечных этих валунов быть промежутком малым вечно. Такого не может быть.
— Вечно, — сказал он. — Нет.
— Вечно, — проговорил его прапрадедушка. — Да.
Так оно и было. Со слезами на глазах и с ужасом в сердце, он понял, что не прогнал от себя ничего, ни единого мига, ни единого взгляда. Нет, Искусство помогло ему только отполировать до блеска каждое мгновение, проведенное с Сильвией, но ни одно из этих мгновений теперь не вернуть. Пришло лето, и все ясные осени, все мирные, как могила, зимы сделались мифом, и против этого не было средства.
— Не твоя вина, — повторил Дедушка Форель.
— Должен сказать, беседа вышла не очень утешительная. — Оберон отер с лица рукавом слезы и сопли.
Форель молчала. Она не ждала благодарности.
— Вы не знаете, где она находится. И почему со мной так получилось. И что мне делать. И потом говорите, что это не пройдет. — Оберон засопел. — Не моя вина. Ну и что толку.
Наступило долгое молчание. Извивающаяся белая рыба невозмутимо созерцала Оберона и его горе.
— Ладно, — наконец сказала она. — Для тебя в этом имеется дар.
— Дар. Что за дар.
— Не знаю. В точности не знаю. Но дар есть, я уверен. Всегда что-то дается взамен.
Оберон чувствовал, что рыба старается проявить доброту.
— Хорошо. Спасибо. Что бы это ни было — спасибо.
— Я тут ни при чем. — Поверхность воды напоминала волнистый шелк. Если бы у Оберона была сеть. Нырнув чуть глубже, Дедушка Форель произнес: — Ладно, слушай. — Но не сказал больше ничего, а, постепенно уйдя в глубину, исчез из виду.
Оберон встал. Утренняя дымка испарилась, солнце жарило вовсю, птицы ликующе щебетали, поскольку природа оправдала их самые лучшие ожидания. В этом радостном окружении Оберон спустился по берегу реки и вышел на тропу, которая вела к выгону. Дом, за шелестящими деревьями, был окрашен утренней пастелью; казалось, он только-только продирает глаза. Темным пятном на фоне весны, Оберон шагал, спотыкаясь, по выгону; брюки его были по колени мокрыми от росы. Это может длиться вечно — и будет. Вечером можно сесть в автобус, маршрут которого пересекается с маршрутом другого автобуса, а тот по серым шоссе идет на юг, через все более плотно застроенные пригороды, к широкому мосту или туннелю с кафельной отделкой, потом ныряет в жуткие прямоугольные ходы, полные дыма и несчастий, и там стоит Ветхозаветная Ферма со Складной Спальней, в Городе, где была Сильвия или где ее не было. Оберон остановился. Он ощущал себя сухой веткой, той самой, которую, как гласит история, Папа дал рыцарю-грешнику, который любил Венеру, и мог надеяться на спасение, только если ветка зацветет. В душе Оберона цветения не было.
Дедушка Форель, в чьем пруду тоже распускалась весна, украшая его излюбленные уголки нежными водорослями и утихомиривая букашек, раздумывал над тем, действительно ли мальчику назначен дар. Возможно, нет. Они не раздают дары, если к тому не вынуждены. Но мальчик был так печален. Почему бы не сказать ему? Ободрить. Дедушка Форель не отличался чувствительностью, теперь, после всех этих лет; но в конце концов наступила весна, а мальчик был, если верить тому, что говорили, плотью от его плоти. Так или иначе, он надеялся, что если мальчику полагался дар, то такой, который не принесет ему еще больших страданий.
— Конечно, я знала о них всегда, — говорила Ариэл Хоксквилл императору Фридриху Барбароссе. — На практической, или экспериментальной, стадии моих исследований они всегда были помехой. Элементали. Они слетаются на эксперимент, как невесть откуда взявшиеся плодовые мушки на разрезанный персик или как цикады на лесную тропинку. В иные времена, когда я поднималась или спускалась по лестнице в свое святилище, — где, знаете, я работаю со стеклами, зеркалами и прочим, — за мной по пятам следовали тучи элементалей. Это раздражало. Не было уверенности, что они не искажают результат.
Она отхлебнула херес, который император для нее заказал. Тот мерил шагами приемную, не особенно вслушиваясь в слова Хоксквилл. Члены «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста» отбыли в некотором смущении, не вынеся из встречи определенных выводов и смутно чувствуя, что их обвели вокруг пальца.
— И что мы будем делать теперь? — проговорил Барбаросса. — Вот в чем вопрос. Думается, сейчас самое время нанести удар. Меч обнажен. Вот-вот придет Откровение.
Хоксквилл хмыкнула. Трудность заключалась в том, что ей прежде не приходила мысль о наличии у них воли. Подобно ангелам, они были силой, эманацией, сгустком оккультной энергии, природными объектами, столь же чуждыми свободной воле, как камни или солнечный свет. Конечно, их оболочка говорила о возможном присутствии воли, голоса и лица менялись, выражая как будто те или иные намерения, но Хоксквилл объясняла это игрой человеческого восприятия, как в тех случаях, когда пятна на оштукатуренной стене напоминают нам лица, в пейзажах чудятся враждебность или дружелюбие, в облаках — фантастические фигуры. Наблюдая Силу, мы видим в ней лицо и характер, и с этим ничего не поделаешь. Но в «Архитектуре загородных домов» был отражен совершенно иной взгляд на вещи. Там вроде бы утверждалось, что если существуют создания, которые являются всего лишь выражением природных сил, безвольной эманацией творческой воли, посредниками при духах, действующих сознательно, то это скорее люди, а не фейри. Хоксквилл вынужденно приходилось признать, что — да — они наделены не только силой, но и волей, и желаниями, наравне с обязанностями; они не слепы, а, наоборот, достаточно дальновидны. Что же из этого следовало?