Элис рассмеялась и резко обернулась влево, где ей почудилось что-то движущееся: то ли птица в отдалении, то ли последняя муха вблизи. Она ничего не увидела. И не услышала миссис Андерхилл, которая, не сводя с нее ласкового взгляда, произнесла:
— Благослови тебя Бог, дорогая, не забывай о времени.
Но по дороге домой Элис не проронила ни слова, а также пропускала мимо ушей рассказы Смоки о школе; ее поглотило ощущение, уже знакомое, что земля, при всей своей невероятной тяжести, вращается лишь потому, что она по ней ступает, как бы продвигая «бегущую дорожку». Странно. У самого дома ей попался на глаза Оберон, который улепетывал словно от погони. Он заметил родителей, но ничего не сказал и исчез за углом. Из верхнего окошка донеслось имя Элис: Софи стояла у своего створчатого окна. «Да?» — отозвалась Элис, но Софи промолчала, только бросила вниз изумленный взгляд, будто не виделась с ними несколько лет, а не какой-нибудь час-другой.
Аистиха проскользнула над Садом, Обнесенным Стеной, а потом, сложив крылья, пронеслась, едва не касаясь земли, вдоль аллеи сфинксов, которые выглядели совершенно безликими и еще более молчаливыми, чем обычно. Впереди, тем же путем, бежал Оберон. На нем были две фланелевые рубашки (одна вроде куртки), едва на нем сходившиеся (он рос не по дням, а по часам), но все же с застегнутыми манжетами; длинная голова качалась на тощей шее, ступни слегка косолапили. Немного пробежав, он переходил на шаг, потом снова пускался бегом и все время бормотал что-то себе под нос.
— Тот еще принц, — вполголоса проговорила миссис Андерхилл, когда поравнялась с ним. — Здесь невпроворот работы. — Она покачала головой. Услышав за спиной шум крыльев взмывшего вверх аиста, Оберон пригнулся и на ходу повернул голову, но птицы не увидел. — Это судьба, — произнесла миссис Андерхилл. — Прочь!
Пока троица поднималась в небо, Лайлак наблюдала, как Оберон делается все меньше. Невзирая на строгие запреты миссис Андерхилл, Лайлак, пока росла, долгие дни и ночи проводила в одиночестве. Сама миссис Андерхилл была занята по горло, и за Лайлак следили прислужники — во время, свободное от собственных игр, непонятных и недоступных для человеческого ребенка, толстого, неповоротливого и глупого. Им, конечно, досталось на орехи, когда Лайлак забрела в залы и рощи, где ей пока было рано появляться (и брошенным камнем заставила встрепенуться своего прадеда, застав его в меланхолическом одиночестве), но поделать миссис Андерхилл ничего не могла, пробормотала только: «Всякий опыт пойдет ей на пользу» — и отбыла в другие города и веси, где требовалось ее присутствие. Но имелся у Лайлак один товарищ по играм, который был всегда под рукой, без спору повиновался, никогда не скучал и не злился (другим случалось быть не только злыми, но и жестокими) и во всем мыслил с ней одинаково. То, что он был воображаемым («С кем это вечно разговаривает ребенок? — спрашивал мистер Вудз, скрещивая свои длинные руки. — И почему не дает мне сесть на мой собственный стул?»), не отличало его от прочих спутников странного детства Лайлак; то, что он однажды под каким-то предлогом ушел и не вернулся, не очень ее удивило; и лишь теперь, наблюдая, как мальчик вприпрыжку бежал за какой-то срочной надобностью к летнему домику в виде замка, она задалась вопросом, где был этот настоящий Оберон (не очень похожий на ее Оберона, но тот же), пока она подрастала. Открывая дверь Летнего Домика, он казался совсем маленьким. Словно подозревая, что его преследуют, он обернулся; миссис Андерхилл крикнула: «Прочь!» Летний Домик нырнул вниз, показывая заплатанную крышу, похожую на голову с тонзурой, а троица была уже высоко и набирала скорость.
В Летнем Домике Оберон, не успев еще сесть за стол, развинтил на ходу авторучку (правда, он плотно закрыл и запер на крючок дверь). Он вынул из ящика стола книжечку из искусственной кожи с замочком — дневник за пять лет, но не нынешний, а старый, открыл его миниатюрным ключиком, который извлек из кармана, быстро отыскал незаполненную страницу за давний мартовский день и написал: «А все-таки она вертится».
Оберон имел в виду старую модель планетарной системы на самом верхнем этаже — он выглядывал оттуда в круглое окошко, когда мимо пролетала аистиха с Лайлак и миссис Андерхилл. Все убеждали его, что механизм древней модели проржавел и уже многие годы не работает. Оберон и сам потрогал колесики и рычаги и не смог стронуть их с места. И все же модель двигалась: вначале ему только показалось, что планеты, солнце и луна за время его отсутствия поменяли положение, а затем эта идея выдержала строгую проверку. Модель двигалась: он в этом не сомневался. Или почти не сомневался.
Почему близкие его обманывали — в данный момент Оберона не заботило. Ему хотелось только утереть им нос: добыть доказательства, что модель движется, а также (это было значительно труднее, но истина становилась все более очевидной), что они все знали об этом, но намеренно скрывали от него.
Просмотрев запись и пожалев, что не может написать больше, Оберон повернул в замочке ключ и спрятал дневник в ящик. А теперь, какой бы задать вопрос, какое бы случайное замечание обронить за обедом, чтобы кто-нибудь невзначай признался? И кто это будет? Двоюродная бабушка? Нет, она слишком поднаторела в обмане, ей ничего не стоит изобразить изумление. А может, мать или отец — хотя по временам Оберону казалось, что отец имел к заговору не больше отношения, чем он сам. Пока передается по кругу блюдо с картофельным пюре, можно было бы заметить: «Медленно, но верно, как планеты в старой модели», — и посмотреть, какие у них сделаются лица… Нет, это будет чересчур в лоб. Он задумался о том, что подадут к ужину.
В Летнем Домике почти ничто не изменилось с тех пор, как здесь жил и умер тезка Оберона. Никому было невдомек, что делать с коробками и папками, где хранились снимки, да никому и не хотелось нарушать столь тщательный на вид порядок. Так что все оставили пока по-прежнему, только починили текшую крышу и запечатали окна. Временами кому-нибудь — чаще Доку или Клауд — вспоминался домик и хранившееся там прошлое, но тревожить его они не стали, и когда тут устроился Оберон, все молча с этим согласились. Нынче это был штаб, где имелось все, что требовалось Оберону для исследований: увеличительное стекло (собственность старшего Оберона), складная рулетка и портновский сантиметр, последнее издание «Архитектуры загородных домов» и дневник, где были записаны его выводы. Оставались здесь и фотографии, которые Оберон-младший еще не начал просматривать; фотографии, которым, как в случае со старшим Обероном, было назначено стать последним звеном в изучении огромного множества двусмысленных свидетельств.
Но уверенности относительно модели планетарной системы у него не было до сих пор, а хитрости с веревочками и карандашными отметками допускали разное толкование. Глухая аллея, с таким же рядом молчаливых сфинксов, как другие, по которым ему случалось ходить. Оберон больше не отклонял назад старый стул и не жевал ожесточенно кончик ручки. Спускался вечер. Только в этом месяце вечера бывают такими гнетущими, хотя девятилетнему мальчику не приходило в голову связывать «гнетущие ощущения» с датой и временем суток, да и слов таких он не употреблял. Он чувствовал одно: работа тайного агента — не сахар, нелегко маскироваться под члена собственной семьи и втираться к ней в доверие, не задавать вопросов (этим он бы сразу себя выдал), а прикидываться, будто посвящен во все тайны, а потому не имеет смысла что-либо от него скрывать.
Раздалось воронье карканье и стало удаляться в сторону леса. Странно искаженный голос позвал Оберона к обеду. Слушая растянутые, меланхолические гласные своего имени, он чувствовал одновременно и печаль, и голод.
Лайлак наблюдала закат где-то еще.
— Великолепно! — сказала миссис Андерхилл. — И пугающе. Смотришь — и сердце вот-вот выпрыгнет из груди, правда?