— Что там новенького на огневой, сбрехни-ка, Опенька, — попросил кто-то из разведчиков.
— Сбрехнуть-то нынче не сбрехну, а правду скажу.
— Ну-ну?..
Опенька с опаской посмотрел на командира батареи — говорить или не говорить?
— Ну-ка, что там у вас на огневой? — поддержал Ануприенко.
— Баба у нас, братцы, на батарее объявилась.
— А может, девка?
— Шут её в корень знает, а так ничего, ладная. — Опенька обвёл сидящих довольным взглядом, определяя, как подействовала на них новость. Никто ему, конечно, не поверил.
Щербаков при одном только упоминании «баба» поднял котелок и отошёл в дальний угол блиндажа. На батарее знали, что он не любит женщин, называли его женоненавистником. Особенно часто по этому поводу подтрунивал над ним Опенька, но сейчас он лишь косо взглянул на Щербакова и продолжал:
— Пришла она на батарею после полудня. Выходит из кустов и прямо на меня. Ну, братцы, фея! Я так и обомлел. Смотрю и не верю. Не во сне ли, думаю, я это вижу? А во сне меня, братцы, бабы одолевают, скажу вам, просто спасу от них нет! И все разные. Каких где видел, все во сне ко мне льнут.
— А в жизни?
— А и в жизни, а что? Чем я плох, а?.. Ну вот, гляжу я на неё, а она в гимнастёрке и юбке такой, защитной. Во сне-то они все больше в рубашках, да-а… А эта? Нет, думаю, это настоящая. Спрашиваю: «Куда идёшь?» Молчит. Опять меня сомнение взяло — а вдруг все это во сне? Кричу: «Куда идёшь?» «К вам, — говорит, — на батарею. Мне, — говорит, — командира вашего надо». Пожалуйста, отвечаю, это можно. Проходите. Пошла она, а я сзади, значит, смотрю ей вслед. А юбка под коленками тилип-тилип… Ну, братцы, многое я видел в жизни, а таких ножек!.. Дух ажно захватило.
— Ты женат? — перебил Опеньку Горлов. Хотя он не любил шуток, но рассказ Опеньки заинтересовал и его, и он, повернувшись и продолжая ложкой загребать из котелка кашу, внимательно слушал разведчика.
— Десять лет, год в год. Жена, что?
— Ты давай про фею.
— Я и говорю: привожу её к лейтенанту Рубкину в землянку. Товарищ лейтенант, говорю, вот к вам… «В чем дело?» Я, значит, подталкиваю её, дескать, говори, а у неё нижняя губа прыг, прыг, и в глазах слезы. Припала к стенке, обхватила голову руками и ну реветь. Мы с лейтенантом и так, и эдак, и воды холодной, чтобы успокоить, а как же, но она ни в какую. Плачет, и все тут.
— Вот те фея!
— Ты слушай дальше. Побежал я за нашим Иваном Иванычем. Тот схватил сумку с бинтами и что есть духу в землянку. Возвращаемся, а навстречу нам какой-то старший лейтенант из пехоты. Без каски, глаза красные. Пьяный в дымину. Идёт — восьмёрки пишет, а в руках пистолет. Я тоже автомат вперёд. Долго ли пьяному, — бац и все, спрашивай потом, как Опеньку звали. Поравнялся старший лейтенант с нами и кричит: «Н-не в-видали з-здесь м-мою ж-жену?» Переглянулись мы с Иваном Иванычем и молчим. Со старшим лейтенантом ещё двое были — сержант и ефрейтор. Сержант отозвал меня в сторонку и потихоньку говорит: «Санитарка у нас из роты сбежала, дезертировала, так сказать, а нам на позиции надо выступать. Вот и разыскиваем. А это, говорит, наш командир роты. Да не бойтесь, пистолет у него разряжен, магазин мы вынули». Ладно, отвечаю, мы и так не боимся. Старший лейтенант все допытывается у Ивана Иваныча: «Где моя жена?» А Иван Иваныч: «Не знаю, у нас на батарее женщин нет». Тут и я вмешался: «Не знаем, говорю, не видали». Ну, он, значит, выругался, как полагается, и пошёл дальше, — расступись, кусты, поле мало!
— А фея?
— Фея на батарее. У лейтенанта в землянке отдыхает.
— Хорошо врал, Опенька, ловко, тебе бы в артель из воздуха верёвки вить!
— Не верите, шут с вами! — отмахнулся Опенька.
Разведчики вытирали котелки — воды поблизости не было, — кто клочком газеты, кто сухой травой, специально припасённой для этого, а кто просто, махнув рукой, привешивал его так, грязным, к поясу. И лишь Щербаков, не без гордости, у всех на виду, вытянул из кармана снежно-белый парашютик от немецкой осветительной ракеты и, словно посудным полотенцем, стал тщательно вытирать им ложку и котелок, приговаривая:
— Хороша штучка, вот и к делу пришлась…
Но, как и на Опеньку, на Щербакова тоже никто теперь не обращал внимания. Каждый был занят своим делом. Обед кончился, а с обедом прошли веселье и смех.
— Ты врал, Опенька, или правду говорил? — неожиданно спросил Ануприенко.
Разведчики насторожились: было интересно, что ответит Опенька.
— Не врал, товарищ капитан. На батарею точно какая-то санитарка пришла.
— И до сих пор там?
— Да.
Капитан крикнул связисту:
— Ну-ка, вызови мне Рубкина!
Связист почти тут же передал трубку капитану.
— Рубкин? Ты что там, женскую гвардию набираешь, а? Что? Санитаркой на батарею? Нет-нет, отправь её немедленно в свою часть. Что? Немедленно, понял! Ну вот, так бы давно.
Надвигался хмурый осенний вечер. В блиндаж сквозь дверь просачивалась сырость. Щербаков заправил фонарь, висевший под потолком, зажёг его, и стены озарились мутным жёлтым светом. Кто-то завесил вход клочком старого брезента, и в блиндаже сразу стало тепло и душно от крепкого табачного дыма. Курили почти все, кроме разведчика Щербакова, который морщился и кашлял, как простуженный. Но он молчал, потому что не хотел огорчать товарищей по батарее.
Ануприенко вышел подышать свежим воздухом. Но его почти тут же окликнул связист Горлов и сказал, что капитана вызывает к телефону командир полка.
Ануприенко торопливо вернулся в блиндаж и взял трубку.
— Третий у телефона!
— Снимай батарею и веди к Гнилому Ключу. На рассвете мы должны быть в Озёрном. Давай быстрей!
Село Озёрное находилось в сорока километрах от линии фронта, в тылу, и капитан сразу понял: «На отдых! Наконец-то!» Он посмотрел на серые в табачном дыму лица солдат, устало, но оживлённо беседовавших между собой, и ему захотелось сейчас обрадовать их. Но он сдержал себя — это была только догадка, и кто знает, что ещё будет впереди. Во всяком случае он не хотел напрасно волновать бойцов, чтобы потом, если догадка не подтвердится, если не на переформировку, а просто — пополнят батарею людьми и орудиями и снова направят в бой, — чтобы потом думы об отдыхе не тревожили уставших от войны солдат.
Вернув трубку связисту, капитан обычным спокойным голосом скомандовал:
— Отбой!
Он покинул блиндаж последним. Пошёл по склону к овражку, а навстречу ему уже тянули связь бойцы другой батареи.
4
Когда Опенька, помахивая ведром, возвращался на батарею, лейтенант Рубкин с озабоченным видом ходил из угла в угол своего тесного блиндажа и уговаривал девушку в армейской гимнастёрке — санитарку какой-то пехотной роты — вернуться в свою часть. Девушка ничего не отвечала, но и не уходила. Она стояла посреди землянки, невысокая, худенькая; новая каска, обтянутая маскировочной сеткой, по самые брови закрывала её лоб. К солдатским погонам спадали светлые пряди волос, а на груди, прямо на гимнастёрке, поверх воротничка, висела цепочка светлых бус. Откровенно говоря, Рубкину не хотелось прогонять санитарку, он бы с удовольствием оставил её на батарее, но капитан Ануприенко приказал отправить её в свою часть, и ослушаться капитана нельзя.
Лейтенант Рубкин разговаривал с санитаркой осторожно, боялся, что девушка снова расплачется — на лице её были заметны следы слез, и глаза казались красными и заплаканными; он думал, что война вовсе не для женщин, тем более не для таких нежных, как эта санитарка; она казалась ему совсем девочкой, школьницей: «Зачем только их берут в армию да ещё посылают на фронт?»
Рубкин сел на ящик из-под снарядов, вытянув вдоль стола костистую руку. Длинным зеленоватым, как мутное стекло, ногтем на мизинце постучал по жидкой плашке, пристально всматриваясь в лицо санитарки. «А в общем-то недурна…»
— Нет, не могу вас оставить на батарее. Вы причислены к роте, к совсем другому подразделению, и вас там будут искать. Посчитают за дезертира, сообщат об этом родным, а вас… — Рубкин немного помедлил, — вас будет судить трибунал!