– Видите, Антон Францевич? А у нашего-то «Поливанова» номер!

– Вижу, Андрей Игнатьевич, – отвечал Добржинский. – Да и вообще я сразу почуял фальшь.

– Нет, а вы и сюда, сюда взгляните. Вот дата: выдан в декабре, а Марвин указывает – июль.

– Да-с, сомневаться нечего.

И на Шпалерную в Дом предварительного заключения стали вызывать свидетелей.

Полногрудая мадам Горбаконь, увидев в углу бывшего своего жильца, отчужденно и строго поджала губы.

– Сперва несколько необходимых формальностей, – обратился к ней прокурор. – Ваше звание?

Мария Ивановна ответила с достоинством:

– Вдова трубача собственного его величества конвоя.

– Вот как? – комически удивился «отставной поручик».

Никольский неодобрительно поднял палец, но глаза за стеклышками пенсне улыбались.

– Ваш возраст?

Вдова трубача ответила не слишком громко:

– Сорок.

Никольский черкнул перышком в бланке для допросов.

– Госпожа Горбаконь, – привычной официальной скороговоркой посыпал прокурор, – вам предъявляется лицо, называющее себя отставным поручиком Поливановым. Признаете ли вы его за того человека, который снимал комнату в вашей квартире?

– Да, он самый.

– Что вы имеете рассказать относительно образа жизни лица, называющего себя отставным поручиком Поливановым?

Вдова так и загарцевала:

– Очень даже многое могу, господа, очень даже многое. Поливанов занял у меня комнату под номером один. Хорошо помню, приехал почти без вещей…

– Но какие-нибудь вещи были? – спросил Добржинский, обмениваясь с Никольским быстрым взглядом.

– Да так, господа, пустое, и вещами-то нельзя назвать. Подушка, картонка. Пустое. Нет, вот еще, помню, чемодан был.

– Какой чемодан? – насторожился Никольский.

– А небольшой такой, дешевенький, в черном парусиновом чехле.

Добржииский наклонился к подполковнику:

– Чемодан давно был.

Он произнес это так, чтобы «поручик» слышал и понял: версия о знакомом, который вручил ему осенью чемодан с динамитом, рухнула.

– Уходил он всегда рано, часов в девять, а возвращался нередко в полночь, – балабонила Горбаконь. – И всегда один. Бывали у него какие-то люди, но чрезвычайно скрытно. А как вернется, господа, так сейчас это дверь на запор щелк-щелк, и ни звука. Что он там делал, бог весть. Подойду – ни шума, ни шелеста, ни стука, ну ровно ничего, ей-богу. Вот, думаю…

– Ай-ай-ай, – заметил арестованный, – трубачиха, а подслушивала!

Мария Ивановна горделиво колыхнулась:

– А я ваши попреки, сударь, знать не желаю.

– Господин Поливанов, – рассердился прокурор, – прошу вас молчать. В противном случае мы удалим вас.

Свидетельница пустилась еще бойчее:

– Иногда оставался он, господа, до полудня. И всякий раз, заметьте, когда полы мыть. Все прочие жильцы уходили, а он никогда. Будто у меня не порядочный дом – украсть могут. А и украсть-то у них нечего, ежели и покусится прислуга. Даже вот потребуются ему папиросы, так он что же? Он, господа, чуть дверь приотворит, сунет Матрене деньги и опять щелк-щелк. Очень скрытный господин, пятый год сдаю комнаты, а таких не видела.

– Хорошо-с, Мария Ивановна, хорошо-с. А вот что: не получал ли ваш жилец письма, денежные повестки?

– Никогда и ничего, – замотала головой вдова трубача. – Да и откуда эдаким-то получать?!

Протокол был написан, подписан, вдова выплыла из комнаты.

На другой день арестованного «предъявили» бомбардиру, присланному из Кронштадта.

Бомбардир оказался малым лет двадцати четырех, наглым, гладким, из тех ухарей, что разбивают сердца кухарок и горничных.

На вопросы ответствовал он, стоя во фрунт, бойко, с оттеночком денщицкой фамильярности, которая как бы намекала: «Я, господа, хоть и нижний чин, однако на плечах не кочан капусты имею-с».

– Барина своего, ваше выскобродь, как сейчас вижу. А вот в них, в этом вот господине, никак не могу признать Константина Николаевича. Барин мой с лица совсем другие, они такие черненькие, а господин – нет. И глаз, ваше высокородь, у барина темный. Что-с? Слушаюсь, ваше сокородь, сейчас доложу-с. Служил я, значит, денщиком больше года, как барин прибыли из действующей за Дунаем армии. Службу проходили мы в третьей батарее сводно-артиллерийской бригады, ныне расформированной. Летось барин запросился в отставку. Уйду, говорит, на покой да и обженюсь на Москве. Невеста у них там была, дочь купца Борисовского. Батюшка ихний сказывал, свадьба…

– Постой-ка, брат, – перебил прокурор. – Батюшка сказывал? Ты его знаешь?

– А как же, ваше сокородь? Как же! – вроде бы даже приобиделся бомбардир. – Знаем-с. Коллежский асессор Николай Александрович, проживание здесь имеют, в Питере. Вот опосля, ваше высокородь, как, значит, отпустите, так я к ним и наведаюсь.

– Где же он живет?

Бомбардир сказал адрес. Никольский записал и улыбнулся.

– А барин твой где ныне? – продолжал прокурор.

– Ну, как они вышли в отставку, с той поры и не видел-с. Однако они не забывают. Вот к пасхе письмо получил, а в письме – красненькую. Теперича, к рождеству-то, тоже, думаю, будет.

– А письмо не сохранил ли, братец? – Никольский поигрывал пенсне.

– Известно, сохранил, не обертка от табаку. Я, ваше сокородь, еще ехамши из Кракова…

– Откуда? – удивился Добржинский.

– «Краков» в здешнем просторечии – «Кронштадт», – объяснил подполковник с иронией в голосе.

Иронию эту мнительный Добржинский принял на свой счет и прихмурился: Добржинского лишь нынешним летом, после дела Гольденберга, перевели из Одессы в столицу, он еще не познал все «петербургские обстоятельства», но очень злился, подозревая, что его считают провинциалом.

– Что же ты «ехамши из Кракова»? – улыбался Никольский.

– Подумал, ваше сокородь, может, интерес поимеете. Так я его, письмо-то, и привез про всякий, стало быть, случай.

– А! Умница, умница, – похвалил Добржинский. – Давай!

– Рад стараться. Извольте. – Бомбардир сунул руку за борт зеленого мундира и вытащил конверт, завернутый в вощеную бумагу.

Казалось бы, все изобличало арестованного – он отнюдь не «отставной поручик» и отнюдь не «господин Поливанов», но когда бомбардир, сделав «налево кругом», промаршировал за дверь, арестованный равнодушно сказал:

– Этого молодца я видел впервые. У меня, господа, казенным денщиком другой солдат служил. Запамятовал, право, как его звали. А тоже, знаете ли, этакая вот рожа.

– Ну, – возмутился прокурор, – ни в какие ворота!

Никольский повертел пенсне, холодно спросил:

– Надеюсь, уж батюшку-то своего вы не забыли?

– О нет, разумеется. Только ведь не этого… как его бишь? Коллежский асессор, что ли? Я не тот Поливанов, о котором только что шла речь, и отец мой не коллежский асессор, проживающий в Петербурге.

– Послушайте, послушайте… – Добржинский шариком прокатился по комнате. – Все равно игра не стоит свеч.

* * *

Игре действительно приходил конец. И «отставной поручик» понял это, столкнувшись в тюремном коридоре с другим арестантом.

Он сразу узнал Дриго, хотя в последний раз виделся с ним полтора года назад, летом семьдесят девятого.

Встреча в тюремном коридоре не была случайной: «Поливанов» догадался – жандармы устроили негласную очную ставку. Всего лишь минуту всматривались они друг в друга в сумеречном коридоре, и на тупом, лупоглазом лице Дриго перемежались удивление, испуг, злорадство.

В камере именующий себя Поливановым вспомнил черниговские тополя, почтовую станцию, выбеленную мелом, старинные пушки, дремавшие на высоком валу, и светлую Десну, и медвяный запах заречных лугов.

Милый, добрый Лизогуб… Черниговский помещик, богач, бросил «ликующих, праздно болтающих», решил продать имения, а вырученными деньгами – огромной суммой – пополнить кассу революционеров. Лизогуб не успел осуществить свое намерение: его арестовали. Из тюрьмы Дмитрий Андреевич послал доверенность управляющему: имущество распродать, деньги вручить определенному лицу. Управляющим был Дриго, определенным лицом – ныне именующий себя Поливановым… Дриго повел дела вяло, клонил потихоньку к тому, чтобы прикарманить деньги бывшего хозяина или хотя бы поделить их с его старшим братом.