Наступил рассвет, пожары в рыбацкой деревушке были потушены, тени маленьких, скрюченных ветром яблонь вытянулись через жесткую траву к прибрежному песку и начали потихоньку укорачиваться. Пару раз пес опускал голову, чтобы обнюхать тело своего хозяина, но всегда его взгляд возвращался к моему лицу.

Его глаза, которые прежде казались зелеными лампадами, были теперь янтарными, прозрачными теплыми от тепла солнца, но потерянными в глубочайшем недоумении, и я знал, что в его душе любовь к его мертвому хозяину борется со мной.

Морской ветер ерошил высокую траву и раскачивал тени веток, и чайки с криками вились над волнистым песком, который прилив очистил от следов битвы. Я услышал за своей спиной какое-то движение, и кто-то тихо и настойчиво сказал:

— Артос, ты должен пойти… тебе необходимо перевязать рану. Бога ради, дружище, неужели ты не видишь, что сидишь в крови?

Я сказал:

— Послушай, если кто-либо подойдет ко мне или к этой собаке прежде, чем я ему это позволю, клянусь, я убью его.

Конец наступил вскоре после этого, внезапно, как оно обычно и бывает. Это было немного похоже на тот миг в приручении лошади или сокола, когда дикая тварь, которая сопротивлялась тебе всем своим диким естеством, сопротивлялась так, что оба ваши сердца были готовы разорваться, внезапно принимает тебя и по собственной воле отдает то, что так долго пыталась удержать (потому что в конце, по сути, это всегда бывает свободным подчинением животного, а не насильно навязанной победой человека. С собакой в обычных условиях все обстоит по-другому, потому что собака рождается в мир человека и с самого начала пытается понять). Это промелькнуло между нами, признание, узнавание; нечто взаимное, как почти всегда бывает взаимной ненависть или любовь. В течение одного долгого мгновения это никак не проявлялось внешне. Потом я сделал первый шаг к сближению, медленно протянув к нему руку.

— Кабаль… Кабаль.

Он жалобно заскулил и лизнул шею убитого, а потом снова посмотрел на меня, делая слабое, неуверенное движение вперед, которое прервалось, едва успев начаться.

— Кабаль, — сказал я опять. — Кабаль, Кабаль — иди ко мне.

И он, слегка прижимаясь к земле, медленно, дюйм за дюймом, подошел. На полпути между нами он приостановился и обернулся к своему мертвому хозяину; я знал, что сейчас вся его сумрачная душа разрывается надвое; но я не мог теперь позволить себе жалости. Жалость была на потом. «Кабаль, сюда! Кабаль!» Он все еще колебался, его огромная гордая голова поворачивалась то ко мне, то к нему; потом он пронзительно заскулил и снова двинулся вперед, почти припадая брюхом к земле, словно его хлестали бичом, но больше не оглядываясь. Он подполз к моей протянутой руке, и я начал гладить его уши и морду, давая ему слизывать кровь, засохшую между моими пальцами, и все это время воркуя над ним, называя его новым именем, повторяя это имя снова и снова.

— Кабаль.. Ты Кабаль теперь, Кабаль, Кабаль.

Потом, все еще разговаривая с ним, я, как мог, стянул с себя пояс и одной рукой просунул его под широкий, усаженный бронзовыми шипами ошейник.

— Теперь мы пойдем, мы с тобой, мы пойдем, Кабаль.

Неважно было, что именно я говорил, связь между нами создавал мой голос, постоянно повторяющий его имя. Я оттолкнулся от стены сада и кое-как поднялся на ноги, пошатываясь от странной, словно опустошившей меня слабости и чувствуя себя таким задеревеневшим, словно это я был тем человеком, что лежал лицом вниз в высокой траве, человеком, у которого я отобрал его собаку. Я повернулся к тому, что осталось от рыбацких хижин, и к тропе, ведущей наверх, в замок, и увидел, что Флавиан и Эмлодд, которые ждали у поворота садовой стены, где, должно быть, прождали всю ночь, тоже торопливо поднимаются на ноги.

Я пошатываясь побрел в их сторону, и огромный пес шагал рядом со мной; однако я все это время чувствовал, что какая-то часть его души еще принадлежит его мертвому хозяину и что для того, чтобы завершить то, что мы начали, потребуется много осторожных, терпеливых дней… Внезапно, после очередного шага, море и берег завертелись вокруг меня; я увидел, как лицо Флавиана дернулось вперед, а потом меня накрыла ревущая чернота, поднявшаяся из земли, словно волна.

Когда свет вернулся, это было не холодное свечение утра на морском берегу, а дымное желтое мерцание лампы. И когда у меня немного прояснилось в голове, я понял, что лежу на сваленных в кучу овчинах в спальне гостевых покоев Маглауна и что моя левая рука — как я обнаружил, неосмотрительно попробовав повернуться, — плотно прибинтована к моему боку. Сидящая рядом на корточках тень быстро наклонилась вперед, говоря:

— Лежи спокойно, сир, а не то твоя рана опять откроется.

Этот голос и лицо, на которое я сощурился, пытаясь свести его в фокус, были грубоватым голосом юного Эмлодда и его встревоженной физиономией.

— Где пес? — спросил я. Мой язык был словно сделан из вываренной кожи.

— На цепи среди сторожевых собак на переднем дворе, — сказал мой оруженосец. А потом, когда я сделал какое-то движение яростного протеста, добавил:

— Сир, мы были вынуждены посадить его на цепь. Он совершенно дикий. Нам пришлось накинуть на него рыбацкую сеть, прежде чем мы вообще смогли к нему подойти, и даже тогда он покалечил многих из нас.

Я слабо выругался. Бог знает, что они натворили, смогу ли я теперь когда-нибудь завоевать этого пса.

— А его спускают вместе с остальными после того, как загонят коров?

— Нет, сир. Я же говорю, он совершенно дикий; к нему никто не может подойти даже во время кормежки, только леди Гэнхумара. Неужели бы мы выпустили в замок волка? Кстати, когда ты окрепнешь, если ты все еще будешь хотеть видеть этого зверя, пара Товарищей стянет ему голову ремнем, и мы как-нибудь притащим его сюда.

Я покачал головой.

— Как бы я хотел, чтобы вы не сажали его на цепь, но я… понимаю, что у вас не было… выбора, кроме как только убить бедное животное… на месте. Но раз уж вы посадили его на цепь… никто не должен спускать его, кроме меня.

— Да, сир, — сказал Эмлодд с таким явным облегчением, что я рассмеялся и обнаружил, что смех острой болью отдается в моем плече.

— Найди мне Флавиана. Я должен известить Кея, что… я застрял здесь с раной от копья в плече, но что я… вернусь в Тримонтиум, как только смогу сидеть на лошади.

— Мы уже позаботились обо всем этом, сир, — сказал Эмлодд.

И какая-то женщина шагнула вперед из мрака за лампой и склонилась надо мной с миской в руках, и ее толстая рыжеватая коса качнулась вперед и скользнула по моей груди.

— Хватит разговоров. Теперь выпей и засыпай снова. Чем больше бульона и больше сна, тем скорее ты снова сядешь на свою лошадь, милорд Артос.

Я увидел, что это Гэнхумара, дочь князя; но теперь я был трезв и почти уже не помнил, как прошлой ночью увлек ее наверху, на холмах, в Долгом танце; запах вербены больше не льнул к ее волосам, и единственным, что меня интересовало, был пес и то, что Эмлодд сказал о ней и о Кабале.

— Почему он подпускает тебя к себе, если… он не подпускает никого другого? — пробормотал я, да простит меня Бог, немного ревнуя; сон, что был в бульоне, уже плескался вокруг меня темными волнами.

— Откуда мне знать? Может быть, в его старой жизни какая-нибудь женщина ласково разговаривала с ним и давала ему теплые объедки со стола, и мы не так страшны для него, как мужчины, которые посадили его на цепь, — она забрала у меня миску. — Но даже мне он не позволяет прикасаться к себе.

— Есть и другие вещи, помимо прикосновений. Сохрани его в живых для меня, если сможешь.

— Я сделаю то, что он мне позволит… А теперь спи.

Дни шли, а я все лежал в гостевых покоях, обхаживаемый леди Гэнхумарой и похожей на ворону старой женщиной, которая прежде была ее нянькой; а Флавиан и остальные Товарищи приходили и уходили, и часто меня навещал сам Маглаун, который усаживался на обтянутый шкурой табурет, упирался ладонями в широко расставленные колени и разговаривал обо всем, что только есть под солнцем, — задавая множество вопросов. Некоторые из них касались того, как я живу, есть ли у меня жена или женщина, которая делила бы со мной постель, и я сказал ему: «Нет», и, такой глупец, так и не понял, к чему ведут его расспросы.