На третий день у меня в голове стало горячо и туманно, а рана воспалилась, несмотря на прикладываемые женщинами травы, про какой-то период времени я ничего не помню отчетливо. Потом лихорадка выжгла сама себя, и рана начала заживать. Но месяц, который был молодым, когда на нас напали скотты, снова стал молодым, когда я наконец смог дотащиться до порога — пошатываясь, как родившийся час назад теленок, — чтобы посидеть на солнышке перед дверью в гостевые покои и посмотреть на петуха, который важно вышагивал среди своих грязно-серых кур, копошащихся у кучи мусора. Он был гордым и властным, этот петух, и солнце рождало на перьях его надменно выгнутого хвоста зеленые и бордовые блики. Вскоре я увидел, как он, вытянувшись и широко расставив крылья, бросается к полюбившейся ему курице; но она была как раз за пределами его досягаемости, и когда он уже прыгнул на нее, веревка, которой он был привязан, дернула его обратно, и он, разгневанный и утративший все свое достоинство, шлепнулся в пыль. Это повторилось три раза, а потом мне внезапно надоело смотреть, и я начал выдергивать коричневые стебельки травы, цветущей около дверного косяка, и плести из них косичку.

Как только я достаточно окреп, я доковылял до переднего двора. Стоял жаркий полдень разгара лета, и воздух над пустым, лишенным всяких признаков человеческой жизни двором дрожал и колебался. Сторожевые собаки спали или хватали зубами жужжащих вокруг них радужных мух. Я огляделся, ища огромного волкодава.

Прошло несколько мгновений, прежде чем я его увидел, потому что он затащил свою цепь на всю длину в узкую полоску тени у подножия кладки торфа, а его янтарно-черная шкура превосходно сливалась со всем окружающим. Я замер на месте и позвал его, не ожидая никакого ответа. Но он шевельнулся и поднял лежавшую на лапах огромную голову, словно то имя, что я дал ему, коснулось чего-то в его памяти.

— Кабаль, — сказал я, — Кабаль.

И в следующее мгновение он был уже на ногах и рвался ко мне со своей цепи, умудряясь, несмотря на душащий его ошейник, вскинуть голову и залаять — неистовый, умоляющий звук.

— Тихо, тихо теперь. Я иду!

Как только он увидел, что я приближаюсь к нему, он перестал дергать цепь и стоял спокойно, с поднятой головой, наблюдая за мной серьезными золотистыми глазами и начиная неуверенно вилять хвостом. Рана у него на боку зажила, но что касается всего остального, то он был в ужасном состоянии; он потерял уважение к себе до такой степени, что был покрыт собственными нечистотами, его шерсть стояла дыбом, сквозь некогда великолепную шкуру проступали ребра, а шея там, где в нее постоянно впивался тяжелый ошейник, была стерта до самого мяса. Позже я узнал, что почти все это время он отказывался есть. Должно быть, он был на волосок от смерти.

Я нагнулся, отстегнул тяжелую цепь и почесал его морду и уши — необычайно мягкие уши, несмотря на всю жесткость его шкуры, — и он с усталым вздохом привалился ко мне, так что я пошатнулся на своих еще слабых ногах и чуть было не свалился наземь.

Когда мы вышли со двора, он шел рядом со мной без всякой привязи, касаясь мордой моей руки. Я отвел его в гостевые покои и крикнул кого-нибудь, кто был поблизости. На мой зов прибежал Флавиан.

— Принеси мне мяса для этого мешка с костями, — потребовал я; пес стоял рядом со мной, и его загривок подергивался под моей ладонью. — Гром и молния! Как вы позволили ему дойти до такого состояния?

— Эмлодд же сказал тебе, сир, мы не могли спустить его.

Он бы точно загрыз кого-нибудь; а на цепи он отказывался есть.

— Леди Гэнхумара…. — начал я.

— Если бы не леди Гэнхумара, он бы умер. Но даже ей он не позволял прикоснуться к себе. Один раз она попыталась это сделать, чтобы промыть ему рану на боку. Тогда-то он ее и укусил.

— Укусил?

— Не очень сильно. Разве ты не видел ее разорванную руку, когда она приходила ухаживать за тобой?

— Нет, я… не заметил, — тут я почувствовал себя пристыженным, но все еще злился. — А ты не мог сказать мне?

Он посмотрел мне в лицо своим спокойным, ровным взглядом.

— Нет, сир. Ты ничего не смог бы сделать, ты только начал бы волноваться, и у тебя бы снова началась лихорадка.

И это было правдой. Мгновение спустя я признал это и кивнул.

— Это так. А теперь пойди поухаживай за кухаркой, чтобы она дала тебе мяса. А потом уходи и держи остальных подальше отсюда. Мне нужно кое-что сделать.

И вскоре Кабаль, на плече которого все еще лежала моя рука, сидел перед огромной кровавой массой свиных потрохов и наконец-то ел досыта.

Несколько дней спустя, когда я рассудил, что наши дела уже достаточно продвинулись, и когда ко мне вернулось побольше сил, я прикрепил к его ошейнику ремень на случай неприятностей с другими собаками и взял его с собой на ужин в пиршественный зал. Я опоздал, потому что подравнивал бороду, которая стала слишком длинной за то время, что я болел, и это отняло у меня больше времени, чем я рассчитывал; и почти все дружинники Маглауна уже собрались. Когда я с Флавианом и остальными Товарищами за спиной вошел в зал, они вскочили на ноги и приветствовали нас, как приветствуют вождей, ударами рукоятей кинжалов по столу перед собой; и Кабаль, услышав этот шум, насторожил уши и угрожающе ворчал до тех пор, пока я не заговорил с ним и не успокоил его.

— Похоже, что ты — победитель во всем, — сказал Маглаун, когда я подошел к почетному месту в сопровождении огромного пса.

Ужин перерос в праздничное пиршество по поводу нашей победы над морскими разбойниками, и я сидел вместе с Маглауном в верхнем конце зала, на сиденье, застланном великолепной оленьей шкурой, — Кабаль, настороженно пригнувшись, сидел на папоротнике у моих ног — и ел вареный медвежий окорок, и сдобный белый ячменный хлеб, и творог из овечьего молока, пока Флак, певец князя, пел песню, которую он сложил в мою честь, потому что именно я и мои Товарищи сыграли решающую роль в этой стычке со скоттами. Это была не такая песня, какую сложил бы Бедуир, но у нее был хороший, крепкий ритм, похожий на рокот волн, набегающих на западное побережье, и на удары весел, — она была бы хороша на боевой ладье, чтобы гребцы не сбивались с ритма.

В зале Маглауна все еще соблюдался старый обычай Племен, и женщины ели не вместе с мужчинами, а отдельно, на женской половине. Но после окончания трапезы они входили, чтобы наполнить своим мужчинам чаши, а маленькие темнокожие рабы, прислуживавшие за едой, незаметно исчезали или пристраивались вместе с собаками у очага. Так что и этим вечером, когда с едой было покончено, Гэнхумара, как обычно, вошла в зал в сопровождении других женщин. Она ухаживала за мной во время болезни так же часто, как Бланид, ее старая нянька, и с гораздо большей мягкостью, но за исключением тех мгновений у Костра, когда я так живо ощущал ее присутствие, я вообще ее не замечал.

Казалось, я не замечал ее и теперь. И однако, оглядываясь в прошлое, я очень четко вспоминаю, какой она была, и это очень странно…

На ней было платье в синюю и красновато-коричневую клетку, сколотое где-то у плеча золотой брошью с вишневым янтарем, а к концам ее длинных рыжеватых кос были привязаны маленькие золотые яблочки, которые слегка покачивались при ходьбе, так что я невольно ждал, что они вот-вот зазвенят, как колокольчики. Она медленно шла через зал, держа в ладонях чашу темно-зеленого стекла, и ее лицо было так сильно накрашено, что я уже издали мог видеть малахитовую зелень на ее веках; то, как были подтемнены и удлинены сурьмой ее брови, словно черные, острые, как кинжал, крылья стрижа.

Она медленно, очень медленно прошла через затихающий за ее спиной зал, поднялась по ступенькам на помост и вложила переполненную чашу в ладони своего отца.

Маглаун, качнувшись, встал на ноги и поднял чашу вверх, слегка расплескав ее по дороге. Я увидел, как напиток струится у него между пальцами, золотистый и почти такой же густой, как чистый мед. Маглаун повернулся и взглянул на меня из-под рыжих бровей.