Все они даже психологически подходили друг другу. По воспоминаниям оставшихся в живых современников Сталина, которые могли близко наблюдать его вместе со своими соратниками, «матерщина была у него в большом почете. И по его примеру у всего окружения»[811]22. Грубость считалась особой доблестью в среде высшего партийного руководства. Даже Серго Орджоникидзе, о котором современники вспоминали с большей симпатией, чем о других членах сталинского окружения, был резок и несдержан, что подтверждается многими документами[812]23. А вот неизвестный эпизод из истории внутрипартийной борьбы 1920-х гг., с неожиданной стороны характеризующий таких членов Политбюро, как Калинин и Молотов, которые вели себя так же, как известный своими выходками Ворошилов. Из письма заместителя директора-распорядителя завода «Красный Треугольник» И. Кастрицкого Г. Зиновьеву о собрании в Ленинграде 15 января 1926 г. (собрание было посвящено только что прошедшему XIV партийному съезду): «Ворошилов грубо и резко набросился на комсомольцев, перебежав на другой конец стола Президиума, он заявил: "Я вас сотру в порошок". Такое заявление Ворошилова вызвало бурные протесты со стороны комсомольцев, на что т. Ворошилов снова заявил: "Я вас возьму в Красную Армию и там мы поговорим", на что комсомольцы ему ответили: "Вот хорошая агитация за Красную Армию". Когда Ворошилов говорил о демократии в партии, то он сказал: "Вы добиваетесь демократии, мы вам дадим такую демократию, что вы через три дня своих родных не узнаете". Далее он называл собрание "бузотерами" и т.п. резкими выражениями.

Т. Калинин тоже постоянно употреблял резкие выражения, чем вызывал волнение в собрании. Например, обращаясь к женщинам, он сказал: "Ну, вы полоумные, с вами мы меньше всего будем считаться", а обращаясь к комсомольцам, назвал их "сопляками". Молотов называл председателя собрания "сволочь, саботажник, контрреволюционер, сотру тебя в порошок, привлеку тебя в ЦКК, я тебя знаю". В конце Молотов сказал: "Мы уходим и поместим в печати нашу резолюцию..."»[813]24.

Весьма однозначно характеризуют Сталина и его окружение их резолюции на предсмертных письмах близких им членов партии, репрессированных в годы Большого террора. На письме И.Э. Якира Сталин начертал: «Подлец и проститутка», Ворошилов добавил: «Совершенно точное определение», Молотов под этим подписался, а Каганович приписал: «Предателю, сволочи и ... (далее следует хулиганское, нецензурное слово) одна кара – смертная казнь»[814]25.

Такие люди представляли высшую партийную инстанцию в 1930-е гг. О том, что это был макет, декорация реальной тайной власти Сталина и его подручных, которых он избирательно и время от времени приближал к себе, свидетельствуют не только опубликованный в 1995 г. сборник документов «Сталинское Политбюро в 30-е годы», но и подлинные протоколы Политбюро, в том числе и те, что шли под грифом «особая папка». Наиболее важные для него военные и внешнеполитические вопросы Сталин не доверял даже «особой папке», предпочитая вообще никаких следов не оставлять.

Подобная практика келейного решения вопросов бытовала и в местных партийных комитетах. «Я должен заявить, – говорил на февральско-мартовском 1937 г. пленуме ЦК М.М. Хатаевич, – что о 95 % всех решений, какие принимались Политбюро ЦК КП(б)У о назначении, перемещениях и т.д., я узнавал о них, хотя и был членом Политбюро, постфактум либо из протокола, которые я получаю, либо из газет, от товарищей, из разговоров»[815]26. Не принимать во внимание это важнейшее обстоятельство – значит не только не понимать механизма действия коммунистической власти (традиции эти живы и сегодня и постоянно проявляются в действиях посткоммунистической российской власти), но и существа происходивших процессов в истории советского общества, причем не только в Центре, но и на местах.

Сама по себе деятельность Политбюро в 1930-е гг. демонстрирует факт окончательно завершившегося слияния партийных и государственных органов. То, на чем настаивали Троцкий и Ленин перед XI съездом партии в 1922 г. и что, по мнению Троцкого, грозило «тягчайшими последствиями», Сталин назвал в 1931 г. «гнилой установкой невмешательства в производство» и, наоборот, призвал «усвоить другую, новую, соответствующую нынешнему периоду установку вмешиваться во все»[816]27.

К концу 1930-х гг. местные органы управления не могли сделать практически ни одного шага без согласования или утверждения того или иного вопроса на Политбюро. Существовали решения Политбюро даже по следующим вопросам: «О ценах на овощи в ряде городов СССР», «О программе выпуска шампанского...», «О кастрации излишних быков в колхозах и совхозах», «О семенах для колхозов...», «Об открытии новых магазинов "Гастроном"» и т.д. и т.п.[817]28.

В отличие от Л. Кагановича, гордо заявившего на XVII съезде ВКП(б) о том, что Политбюро вмешивается во все, Н. Хрущев, выступая на июньском 1957 г. пленуме ЦК, вполне законно поставил себе в заслугу отмену такой практики. «... Например, за последние годы из ЦК КПСС на места не пошла ни одна телеграмма об усилении сева, о зяблевой пахоте или вывозке навоза, – говорил он. – Мы развязали инициативу местных организаций, предоставили возможность местам решать эти вопросы так, как это подсказывают интересы развития сельского хозяйства. Ведь люди на местах лучше знают, когда возить навоз, куда возить его и как запахивать»[818]29. Однако отойти от такой практики руководства в сложившейся системе было непросто, так как законы системы постоянно брали верх над попытками выйти за ее рамки (вскоре это показала и деятельность самого Хрущева). Говоря опять словами Л. Кагановича, «если хочешь держать на достигнутом уровне, то надо все время держать нити от всех ключей, даже мелких»[819]30.

На Политбюро штамповались решения по огромному количеству вопросов. В начале 1930-х гг. на каждом заседании оно доходило до 50, причем, самого разного характера. В целях упорядочения сложившегося положения 7 января 1931 г. Политбюро, по инициативе Сталина, приняло решение «по 10-м, 20-м и 30-м числам заслушивать только вопросы ГПУ, НКИД, обороны, валютные (секретные) и некоторые внутрипартийные вопросы, перенося рассмотрение остальных вопросов на очередные заседания Политбюро 5, 15 и 25 каждого месяца. Поручить составление повестки заседаний Политбюро секретарю ЦК совместно с Молотовым»[820]31. 1 сентября 1932 г. также по предложению Сталина была установлена предельная норма вопросов для обсуждения на одном заседании – не более 15[821]32. Сами заседания Политбюро представляли собой собрания, в которых участвовали не только члены и кандидаты в члены Политбюро, но и члены и кандидаты в члены ЦК, члены бюро Комиссии партийного контроля при ЦК ВКП(б) и бюро Комиссии советского контроля при СНК СССР, наркомы СССР и другие специально приглашавшиеся лица. Даже после Большого террора, когда все чаще решения Политбюро утверждались опросом, созывались и расширенные заседания этого высшего партийного органа. Все это говорит о стремлении правящей партийной верхушки поддерживать имидж демократического обсуждения вопросов на Политбюро, на съездах партии и т.д.

Часть вопросов на заседания Политбюро вносилась непосредственно самим Сталиным или совместно с Молотовым, иногда с Кагановичем как результат их предварительного обсуждения устно или в письмах. Они тоже «были секретными, доставлялись по фельдъегерской связи, чекисты привозили», – говорил В. Молотов Ф. Чуеву[822]33. Так как Сталин часто уезжал в это время из Москвы на отдых, то он постоянно давал письменные указания своим подчиненным. О.В. Хлевнюк совершенно точно заметил, что на счастье историков телефонная связь в те годы между Москвой и южными курортными районами была несовершенной. Вот свидетельство С. Орджоникидзе: «По телефону нелегко говорить – приходится реветь, слышно очень плохо, хотя иногда слышно довольно прилично»[823]34. Поэтому приходилось писать, и письмами, как правило, обменивались все члены Политбюро. И хотя далеко не все письма дошли до нас, прежде всего потому, что были просто уничтожены, мы должны быть благодарны, что дошло хотя бы что-то. Это при том, что самые секретные вопросы в письмах вообще не затрагивались. Есть свидетельство, оставленное Л. Кагановичем в письме С. Орджоникидзе (не ранее 24 сентября 1933 г.): «Дела на КВЖД все усложняются. Очень жаль, что ты не взял с собой шифр ЦК. Хотел было послать тебе шифровки, да подумал, что не шифром ЦК как-то нескладно»[824]35.