Как только мать и дочь удобно устроились, наняли служанку в белом переднике и обзавелись хозяйством, Хенчард нанес им визит и остался пить чай. Во время чаепития девушку всячески старались обмануть, поддерживая разговор на самые общие темы, и это немного потешало Хенчарда, но было не особенно приятно его жене. Мэр с деловитой решимостью продолжал наносить визиты матери и дочери, видимо заставив себя ступить на официальный путь суровой формальной справедливости по отношению к первой женщине, имевшей на него права, но в ущерб второй и наперекор своим собственным чувствам.

Как-то раз, под вечер, когда дочери не было дома, Хенчард пришел и сказал сухо:

— Ну, Сьюзен, не пора ли мне попросить тебя назначить «день радости и веселия»?

Бедная женщина слабо улыбнулась; ее коробили шуточки над тем положением, в которое она добровольно поставила себя только ради репутации своей дочери. Ее это так огорчало, что оставалось лишь удивляться, почему она вообще решилась на обман, вместо того чтобы мужественно признаться дочери во всем. Но плоть слаба; к тому же в свое время все объяснилось.

— О Майкл! — проговорила она. — Мне неприятно, что ты из-за нас хлопочешь и теряешь время, а ведь я ничего такого не ожидала!

И она посмотрела на него, на его дорогой костюм, на купленную им обстановку этой комнаты, казавшуюся ей вычурной и слишком роскошной.

— Вовсе нет, — возразил Хенчард с грубоватым добродушием. — Это ведь просто коттедж, он мне почти ничего не стоил. Что касается времени, — тут его багровое лицо, казавшееся особенно красным в обрамлении черных волос, засияло от радости, — то моими делами теперь управляет один замечательный юноша — такого мне еще ни разу не попадалось. Скоро я смогу сдать ему на руки все, и у меня будет больше свободного времени, чем за все последние двадцать лет.

Хенчард так часто и так регулярно приходил в коттедж, что в Кестербридже скоро начали шептаться, а потом и говорить открыто, что властный, деспотичный мэр города пленен и очарован благородной вдовой, миссис Ньюсон. Его высокомерное, всем известное равнодушие к дамскому обществу, его молчаливое нежелание общаться с женщинами придавали острый интерес ухаживанию, которое никому не казалось бы романтичным, будь он другим человеком. Нельзя было понять, почему такая жалкая, хрупкая женщина сделалась его избранницей, и их помолвку расценивали как семейное дело, в котором любовь не играла роли: ведь всем было известно, что жених с невестой в какой-то степени сродни. Сьюзен была так бледна, что мальчишки прозвали ее «Привиденьем». Случалось, что Хенчард слышал это слово, когда они вдвоем шли по бульварам — так называли аллеи на валу, — и тогда лицо его темнело и принимало зловещее выражение, не сулившее насмешникам ничего хорошего, но он молчал.

Он торопил подготовку к своему соединению, точнее воссоединению, с этой бледной женщиной, — торопил с упрямой решимостью, делавшей честь его совестливости. Никто не догадался бы по его поведению, что ни пламя страсти, ни трепет влюбленности не вдохновляют суету, происходящую в его мрачном, огромном доме, — да, в сущности, и ничто не вдохновляло, если не считать трех принятых им важных решений: первое — искупить свою вину перед покинутой Сьюзен; второе — дать приют Элизабет-Джейн, окружив ее удобствами под надзором его отцовского ока; и третье — бичевать себя терниями, на что обрекало его выполнение этого нравственного долга, причем одним из этих терниев была уверенность, что он потеряет во мнении общества, женившись на столь незаметной женщине.

Сьюзен Хенчард впервые села в экипаж, когда в день ее свадьбы к дому подъехала простая двухместная карета, запряженная одной лошадью, чтобы отвезти ее и Элизабет-Джейн в церковь. Было безветренное утро; моросил теплый ноябрьский дождь, который сыпался, как мука, на все шляпы и пальто. У церковных дверей стояло только несколько человек, но сама церковь была набита битком. Шотландец, выступавший в роли шафера, был здесь единственным, если не считать самих виновников торжества, кто знал правду о женихе и невесте.

Но он был так неопытен, добросовестен, рассудителен, так ясно сознавал серьезность происходящего события, что не замечал всей его трагичности. Для этого нужны были специфические качества Кристофера Кони, Соломона Лонгуэйса, Базфорда и их приятелей. Но они и не подозревали о тайне; впрочем, когда настало время новобрачным выйти из церкви, вся компания собралась на ближнем тротуаре и принялась обсуждать событие со своей точки зрения.

— Вот уже сорок пять лет, как я живу в этом городе, — сказал Кони, — но убей меня бог, если я хоть раз в жизни видел, чтобы человек, ждавший так долго, взял так мало! После этого можно сказать, что даже ты, Нэнс Мокридж, можешь не терять надежды!

Последние слова он сказал, обернувшись к стоявшей позади него женщине, той самой, что показывала всем плохой хлеб Хенчарда, когда Элизабет и ее мать пришли в Кестербридж.

— Будь я проклята, если выйду за такого, как он или как ты, — отозвалась эта особа. — Что до тебя, Кристофер, мы тебя знаем как облупленного, и чем меньше про тебя говорить, тем лучше. А что до него… так ведь… — она понизила голос, — говорят, будто он был бедняком, работал в учениках и жил на пособие от прихода… Я ни за что на свете не буду болтать об этом… но он действительно был жалким приходским учеником, и когда начал жить, добра у него было не больше, чем у вороны.

— А теперь он каждую минуту получает прибыль, — пробормотал Лонгуэйс. — Когда про человека говорят, что он получает столько-то прибыли в минуту, с ним нельзя не считаться!

Обернувшись, он увидел диск, покрытый сетью морщин, и узнал улыбающееся лицо той толстухи, что в «Трех моряках» просила шотландца спеть еще песню.

— Слушай-ка, тетка Каксом, — начал Соломон Лонгуэйс, — как же это получается? Миссис Ньюсон — можно сказать, скелет, а не женщина — подцепила второго муженька, а ты, бабища с таким тоннажем, не сумела.

— И не хочу. На что мне второй муж? Чтобы он меня бил? Как говорится, «нет Каксома, не будет и мужского духа в доме».

— Да, с божьей помощью, мужской дух тю-тю!

— Мне, старухе, о втором муже думать не годится, — продолжала миссис Каксом. — Но помереть мне на этом месте, если я родилась не в такой же почтенной семье, как она.

— Правильно! Твоя мать была очень хорошая женщина, — я ее помню.

Мэр Кестербриджа - i_011.jpg

Сельскохозяйственное общество наградило ее за то, что она родила пропасть здоровых ребят без помощи прихода, а также за другие чудеса добродетели.

— Эго-то нам и мешало подняться: очень уж велика была семья.

— Именно. Где много свиней, там нехватка помоев.

— А помнишь, Кристофер, как пела моя мать? — продолжала миссис Каксом, возбужденная воспоминаниями. — И как мы пошли с ней на пирушку в Мелсток, помнишь? К старухе Ледлоу, сестре фермера Шайнера, помнишь? Еще мы ее прозвали Жабьей Кожей за то, что лицо у нее было такое желтое и веснушчатое, помнишь?

— Помню, хи-хи, как не помнить, — отозвался Кристофер Кони.

— И я тоже хорошо помню: ведь я в то время была уже на выданье — полдевки, полбабы, как говорится. А ты не забыл, — и она ткнула его пальцем в плечо, а глаза ее заблестели в щелках между веками, — ты не забыл про херес и про серебряные щипцы для снимания нагара, да как Джоан Даммит раскисла, когда мы возвращались домой, и Джеку Григсу, хочешь не хочешь, пришлось перетащить ее через грязь, и как он уронил ее в коровьем загоне на молочной ферме Суитэпла, и нам пришлось оттирать ее платье травой?.. В жизни я не бывала в такой переделке!

— Да… этого я не забыл… хи-хи! И как только не баловались в старину, чего только не выделывали, вот уж право! Эх, сколько миль я тогда отшагал на своих на двоих, а теперь едва силы хватает переступить через борозду!

Поток их воспоминаний был прерван появлением воссоединившейся четы, и Хенчард оглядел зевак тем характерным для него взглядом, в котором попеременно отражались удовлетворенное самолюбие и бешеное презрение.