— Можешь ли ты согласиться… не будет ли это неуважением к памяти Ньюсона… теперь, когда его нет на свете?

Элизабет призадумалась.

— Я подумаю, матушка, — сказала она.

Встретившись позже с Хенчардом, она сейчас же заговорила на эту тему, не скрывая, что разделяет мнение матери.

— Вы очень хотите, чтобы я переменила фамилию, сэр? — спросила она.

— Хочу ли я? Господи боже мой, какой шум поднимают женщины из-за пустяков! Я предложил это… вот и все. Слушай, Элизабет-Джейн, поступай, как тебе заблагорассудится. Будь я проклят, если мне не все равно, что ты делаешь! Пойми меня хорошенько, не вздумай соглашаться только в угоду мне.

На этом разговор прекратился; больше ничего не было сказано и ничего не было сделано, и Элизабет-Джейн по-прежнему называли «мисс Ньюсон», а не «мисс Хенчард».

Между тем, крупная торговля зерном и сеном, которую вел Хенчард, как никогда расцвела под управлением Доналда Фарфрэ. Раньше дело подвигалось рывками, теперь катилось на смазанных колесах. Фарфрэ отменил старозаветные примитивные методы Хенчарда, который во всем полагался на свою память, а сделки заключал не иначе как на словах. Письма и гроссбухи пришли теперь на смену словам: «Будет сделано» и «Доставлю», и, как это всегда бывает во времена реформ, неуклюжее своеобразие патриархального метода исчезло вместе с его неудобствами.

Комната Элизабет-Джейн была наверху, из нее открывался широкий вид на амбары и сараи за садом, и девушка могла наблюдать за всем, что там происходило. Она видела, что Хенчард и мистер Фарфрэ почти не разлучаются. Прохаживаясь со своим управляющим, Хенчард фамильярно клал ему руку на плечо, как если бы Фарфрэ приходился ему младшим братом, и так тяжело опирался на него, что худощавое тело молодого человека сгибалось под этим грузом. Иногда Элизабет слышала, как Хенчард после какого-нибудь замечания Доналда разражался настоящей канонадой хохота, а сам Доналд, видимо не понимая, чем она вызвана, даже не улыбался. Немного тяготясь одиночеством, Хенчард, очевидно, обрел в молодом человеке не только дельного советчика, но и приятного собеседника. Хлеботорговец восхищался острым умом Доналда не меньше, чем в первый час их знакомства. Его низкое и плохо скрываемое мнение о телосложении, физической силе и напористости худощавого юноши с избытком уравновешивалось громадным уважением к его уму.

Спокойные глаза Элизабет-Джейн видели, с какой тигриной страстностью привязывается Хенчард к шотландцу и как его постоянное стремление не разлучаться с ним иногда переходит в желание подчинить его себе — желание, которое он, однако, подавлял, если Фарфрэ давал понять, что обижен. Однажды, глядя на них сверху, когда они стояли у калитки, которая вела из сада во двор, она услышала, как Доналд сказал, что их привычка всюду ходить и ездить вместе сводит на нет ту пользу, которую он мог бы приносить как «вторые глаза» там, где хозяин отсутствует.

— К черту! — вскричал Хенчард. — Плевать мне на это! Я люблю поговорить с хорошим человеком. Пойдемте-ка лучше поужинаем и не забивайте себе голову всякой всячиной, а то вы меня с ума сведете.

С другой стороны, Элизабет-Джейн, гуляя с матерью, часто замечала, что шотландец поглядывает на них с каким-то странным интересом. Это было трудно объяснить их встречей в «Трех моряках»: ведь в тот вечер он даже не поднял глаз, когда Элизабет-Джейн вошла в его комнату. Кроме того, он, к досаде Элизабет-Джейн — полуосознанной, простодушной и, быть может, простительной досаде, — больше смотрел на мать, чем на дочь. Итак, она не могла приписать его внимание своей привлекательности и решила, что, быть может, все это ей кажется: просто у мистера Фарфрэ привычка следить глазами за людьми.

Девушка не подозревала, что она тут ни при чем, и внимание Доналда легко объяснялось тем, что Хенчард вверил ему тайну своего прошлого и рассказал, как он поступил с ее матерью, той бледной исстрадавшейся женщиной, которая брела сейчас рядом с нею. А представление Элизабет об этом прошлом не шло дальше смутных догадок, основанных на том, что она случайно видела и слышала; она предполагала, что Хенчард и ее мать любили друг друга в молодости, но поссорились и разошлись.

Как уже говорилось, Кестербридж был точно кубик, поставленный на пшеничное поле. У него не было пригородов в теперешнем смысле этого слова, не было и окраин, где город сливается с деревней и образуется нечто промежуточное между ними. Кестербридж стоял на этой просторной плодородной земле, резко очерченный и четкий, словно шахматная доска на зеленой скатерти. Сынишка фермера, сидя под скирдой ячменя, мог бросить камень в окно конторы городского клерка; жнецы, работающие среди снопов, кивали, знакомым, стоящим на углу тротуара; судья в красной мантии, осудив грабителя за кражу овец, произносил приговор под врывавшееся в окно блеяние поредевшего стада, которое паслось где-то поблизости, а во время казней толпа стояла на лугу прямо перед ложбиной, откуда на время сгоняли коров, чтобы зрителям было просторнее.

Пшеницу, выращенную на возвышенности за городом, собирали в амбары фермеры, обитавшие на восточной его окраине, в предместье Дарновер. Здесь скирды громоздились у старой римской дороги, и их кровли упирались в церковную колокольню; амбары с зелеными тростниковыми крышами, с дверями, высокими, как врата Соломонова храма, стояли прямо на городской улице. Амбаров было столько, что они встречались через каждые несколько домов. Здесь жили горожане, ежедневно шагавшие по пашне, и пастухи, ютившиеся в тесных лачугах. Улица фермерских усадеб, улица, подчиненная мэру и городскому совету, но где слышались стук цепа, шум веялки и мурлыканье молочных струй, льющихся в подойники, — улица, ничем не напоминавшая городскую, — вот каким было кестербриджское предместье Дарновер.

Хенчард, разумеется, вел крупные дела с этим ближайшим питомником, или рассадником, мелких фермеров, и его повозки часто направлялись в ту сторону. Как-то раз, когда он вывозил пшеницу из чьей-то здешней фермы, Элизабет-Джейн получила с посыльным записку, в которой ее вежливо просили немедленно прийти в один амбар на Дарноверском холме. Это был как раз тот амбар, из которого Хенчард вывозил пшеницу, и девушка подумала, что обращенная к ней просьба имеет какое-то отношение к его делам, поэтому она надела шляпу и, не медля ни минуты, отправилась туда. Амбар стоял на каменных столбах в рост человека, во дворе фермы, у входных ворот. Ворота были открыты, но во дворе никого не было. Тем не менее, девушка вошла и стала ждать. Вскоре она увидела, что кто-то подходит к воротам; это был Доналд Фарфрэ. Он посмотрел вверх на церковную колокольню и, бросив взгляд на часы, вошел во двор. Движимая какой-то необъяснимой застенчивостью, нежеланием встретиться здесь с ним наедине, девушка быстро поднялась по стремянке, приставленной к дверям амбара, и вошла туда, прежде чем шотландец успел ее заметить. Фарфрэ подошел к амбару, уверенный, что он здесь один; а когда стал накрапывать дождь, перешел на то место, где только что стояла Элизабет-Джейн. Здесь он прислонился к каменному столбу и, видимо, запасся терпением. Очевидно, он тоже ожидал кого-то — неужели ее? — и если да, то для чего? Несколько минут спустя он взглянул на свои часы, потом вынул записку — копию той, которую получила Элизабет-Джейн.

Положение становилось очень неловким, и чем дольше ждала Элизабет, тем более неловким оно казалось ей. Выйти из амбара прямо над головой Доналда, спуститься по лестнице и, значит, признаться в том, что она здесь пряталась, было бы так глупо, что девушка не решалась на это. Поблизости стояла веялка, и Элизабет, желая хоть чем-нибудь разрядить напряжение, тихонько повернула рукоятку; тотчас поднялось целое облако пшеничной мякины, которая полетела ей в лицо, засыпала ее платье и шляпу и застряла в мехе пелеринки. Молодой человек, вероятно, услышал легкий шум; бросив взгляд вверх, он поднялся по лестнице.

— A-а… да это мисс Ньюсон, — сказал он, рассмотрев ее в сумраке амбара. — Я и не знал, что вы здесь. Я пришел на свидание и готов служить вам.