Страх побудил Хенчарда занять оборонительную позицию, и вместо того, чтобы поразмыслить о том, как лучше исправить содеянное и поскорее сказать правду отцу Элизабет, он стал обдумывать, как ему сохранить случайно полученное преимущество. Любовь его к девушке становилась все сильнее и все ревнивее с каждой новой опасностью, которая грозила этой любви.

Он смотрел на уходящую вдаль большую дорогу, ожидая, что Ньюсон, узнав правду, вот-вот вернется пешком, негодуя и требуя свою дочь. Но никто не появлялся. Возможно, он ни с кем и не разговаривал в почтовой карете, а похоронил свое горе в глубине сердца.

Его горе!.. В сущности, чего оно стоит в сравнении с тем, что почувствует он, Хенчард, если потеряет ее! Разве можно сравнить охлажденную годами любовь Ньюсона с любовью того, кто постоянно общался с Элизабет? Такими сомнительными доводами пыталась ревность оправдать его в том, что он разлучил отца с дочерью.

Он вернулся домой, почти уверенный, что Элизабет уже ушла. Нет, она была здесь и только что вышла из соседней комнаты, посвежевшая, но с еще припухшими от сна веками.

— А, это вы, отец! — проговорила она, улыбаясь. — Не успела я лечь, как уснула, хоть и не собиралась спать. Удивляюсь, почему я не видела во сне бедной миссис Фарфрэ, — я так много о ней думала, но все-таки она мне не приснилась. Как странно, что мы лишь редко видим во сне недавние события, хоть они нас и очень занимают.

— Я рад, что тебе удалось поспать, — сказал он и, словно стремясь утвердить свои права на нее, взял ее руку в свои, что ее приятно удивило.

Они сели завтракать, и Элизабет-Джейн снова стала думать о Люсетте. Печальные мысли придавали особое очарование ее лицу, которое всегда хорошело в минуты спокойной задумчивости.

— Отец, — сказала она, оторвавшись от своих мыслей и вспомнив о стоящей перед нею еде, — как это мило, что вы своими руками приготовили такой вкусный завтрак, пока я, лентяйка, спала.

— Я каждый день сам себе стряпаю, — отозвался он. — Ты меня покинула; все меня покинули; вот и приходится все делать самому.

— Вам очень тоскливо, да?

— Да, дитя… так тоскливо, что ты и представить себе не можешь! В этом я сам виноват. Вот уже много недель, как у меня никто не был, кроме тебя. Да и ты больше не придешь.

— Зачем так говорить? Конечно, приду, если вы захотите меня видеть.

Хенчард усомнился в этом. Еще так недавно он надеялся, что Элизабет-Джейн, быть может, снова будет жить у него как дочь, но сейчас уже не хотел просить ее об этом. Ньюсон может вернуться в любую минуту, и что будет думать Элизабет об отчиме, когда узнает про его обман? Лучше пережить это вдали от нее.

После завтрака его падчерица все еще медлила уходить. Но вот настал час, когда Хенчард обычно отправлялся на работу. Тогда она встала и, заверив его, что придет опять, ушла; он видел, как она поднимается на гору, освещенная утренним солнцем.

«Сейчас сердце ее тянется ко мне, как и мое к ней — стоило сказать ей слово, и она согласилась бы жить у меня в этой лачужке! Но вечером он, наверное, вернется, и она меня возненавидит!»

Весь день Хенчард твердил себе эти слова, и мысли об этом не покидали его, куда бы он ни пошел. Он уже не чувствовал себя мятежным, язвительным, беспечным неудачником, он был придавлен свинцовым гнетом, как человек, потерявший все то, что делает жизнь интересной или хотя бы терпимой. Никого у него не останется, кем он мог бы гордиться, кто мог бы поднять его дух, — ведь Элизабет-Джейн скоро станет ему чужой, хуже, чем чужой. Сьюзен, Фарфрэ, Люсетта, Элизабет — все они, друг за другом, покинули его, и в этом отчасти виновен он сам, отчасти — его злой рок.

У него нет ни интересов, ни любимых занятий, ни желаний, способных заменить этих людей. Если бы он мог призвать к себе на помощь музыку, у него еще хватило бы сил жить даже теперь, ибо музыка действовала на него как непреодолимая сила. Одного звука трубы или органа было достаточно, чтобы его взволновать, а прекрасные гармонии переносили его в другой мир. Но волею судьбы он в годину бед оказался бессильным прибегнуть к этому божественному началу.

Впереди сплошная тьма; будущее ничего не сулит; ждать нечего. А ведь ему, может быть, придется прозябать на земле еще лет тридцать или сорок, и все будут его высмеивать, в лучшем случае жалеть.

Так он думал, и мысли эти были невыносимо мучительны.

К востоку от Кестербриджа простирались болота и луга, изобилующие текучими водами. Путник, остановившийся здесь в тихую ночь, порою слышал своеобразную симфонию, казалось исполняемую каким-то скрытым во мраке оркестром, — симфонию вод, играющих разные партии в ближних и дальних концах болота. В яме у подгнившей запруды звучал речитатив; там, где ручей переливался через каменный парапет, весело звенели трели; под аркой слышалось металлическое бряцание, а в дарноверской заводи — шипение. Самая громкая музыка доносилась из того места, которое носило название «Десять затворов» и где в разгаре весеннего половодья бушевала многоголосая буря звуков.

Здесь река была глубока и во все времена года текла быстро, поэтому затворы на плотине поднимали и опускали при помощи зубчатых колес и ворота. От второго моста на большой дороге (о котором так часто говорилось выше) к плотине вела тропинка, и близ нее через реку был переброшен узкий дощатый мостик. Ночью люди ходили здесь редко, так как тропинка обрывалась у реки, а переходить по мостику было опасно.

Но Хенчард, выйдя из города по восточной дороге, перешел через второй, каменный мост, потом свернул на эту безлюдную прибрежную тропинку и шел по ней, пока темные массы «Десяти затворов» не заслонили отраженный в реке слабый свет вечерней зари, еще не погасшей на западе. Спустя две секунды Хенчард стоял у заводи — самого глубокого места в реке. Он посмотрел вперед и назад, но никого не было видно. Тогда он снял пальто и цилиндр и стал на самом краю берега, скрестив руки.

Устремив глаза вниз, на воду, он вскоре заметил какой-то предмет, плывущий в округлой заводи, постепенно образовавшейся за многие столетия, — в этой заводи, которую он избрал своим ложем смерти. Он не сразу рассмотрел, что это такое, ибо берег отбрасывал тень, но вот предмет выплыл за пределы тени, его очертания стали отчетливее, и оказалось, что это человеческий труп, окостеневший и недвижно лежащий на воде.

Здесь течение шло по кругу; труп вынесло вперед, он проплыл мимо Хенчарда, и тот с ужасом увидел, что это он сам. Не просто кто-то другой, немного похожий на него, но он сам, вылитый Хенчард, его двойник, плывущий, как мертвый, в заводи «Десяти затворов».

В этом несчастном человеке жила вера в сверхъестественное, и он отвернулся, словно увидел страшное чудо. Он прикрыл рукой глаза и склонил голову. Не глядя на реку, он надел пальто и цилиндр и медленно побрел прочь.

Вскоре он очутился у двери своего дома. К его удивлению, здесь стояла Элизабет-Джейн. Она, как ни в чем не бывало, заговорила с ним и назвала его «отцом». Значит, Ньюсон еще не вернулся.

— Сегодня утром вы показались мне очень грустным, — промолвила она. — И вот я опять пришла навестить вас. Мне, конечно, тоже очень грустно. Но все и каждый настроены против вас, и я знаю, что вы страдаете.

Как умела эта девушка чутьем угадывать его переживания! Однако она не угадала, до какой крайности он дошел.

Он сказал ей:

— Как ты думаешь, Элизабет, в наши дни все еще случаются чудеса? Я не начитанный человек. Я всю жизнь старался читать и учиться, но чем больше я пытаюсь узнать, тем меньше знаю.

— По-моему, теперь чудес не бывает, — сказала она.

— А разве не бывает, что человек, скажем, решится на отчаянное дело и вдруг натолкнется на препятствие? Может, и не на препятствие в прямом смысле слова. Может, и нет… Впрочем, пойдем со мной, я покажу тебе кое-что и объясню, что хотел сказать.

Она охотно согласилась, и он повел ее по большой дороге, потом по безлюдной тропинке к «Десяти затворам». Он шел неуверенно, словно чья-то невидимая ей, но преследующая его тень мелькала перед ним и мешала ему видеть. Девушке хотелось поговорить о Люсетте, но она боялась помешать его размышлениям. Когда они подошли к плотине, он остановился и попросил Элизабет-Джейн пройти вперед и заглянуть в заводь, а потом сказать, что она там увидит.