«Вздорный или веселый, может быть, то и другое, а может, еще и третье впридачу, но „Месс-Менд“ изобретен, выдуман и написан только мной, и ни одна живая душа, кроме меня, не вписала в него ни единого слова и не принимала в его создании ни малейшего участия, за вычетом трех лиц:
1. Моей дочки Мирэли.
2. Моей сестры Лины.
3. Моего мужа Джима».
Участие их выразилось в следующем:
Дочь Мирэль (тогда пяти лет) потребовала, чтобы в книге непременно была ученая собака.
Отсюда — Бьюти.
Сестра Лина, встревоженная судьбой шотландца Биска, умоляла оставить его в живых.
Отсюда — спасение Биска.
Муж Джим, большой патриот и крестный отец Джима Доллара, возмутился: неужели в книге не будет армянина?
Я ответила: «Выставь кандидатуру».
Он выставил: «Сетто из Диарбекира»;
Отсюда — Сетто из Диарбекира.
Тремя этими уступками и ограничилось допущение чужого творчества в создание «Месс-Менд».
Осенью 1923 года страна наша еще находилась в тисках разрухи и голода. Группа писателей жила тогда в Петрограде, в общежитии «Дома искусств» — роскошном особняке, где до революции обитали богатые купцы Елисеевы. Мы получали скудные пайки. К концу месяца они истощались, и оставался один лавровый лист.
Есть пословица: «Лавры спать не дают». Мы ее переделали в эпоху военного коммунизма: «Лавровый суп спать не дает».
В тот день, о котором я пишу, у нас был лавровый суп. Под тарелкой лежала «Правда». Отодвинув суп, я заметила заманчивый фельетон о том, что нам, советским людям, необходимо создать для молодежи свою приключенческую литературу и своего «красного Пинкертона». Такого, чтоб воспитывал, звал к светлому будущему, помогал бороться с фашизмом и строить социализм…
А ночью пришла лавровая бессонница. С Морской в комнату шел свет, бегали полосы от автомобилей. Вещи казались шевелящимися. Вокруг моей постели теснилась роскошная мебель из будуара купцов Елисеевых. Здесь были: ширма, часы рококо, кресло с фигурками дубовых обезьянок по углам, гобеленовый диванчик.
Я стала на них смотреть. Сколько рабочих трудилось над этими штуками, чтобы купцы Елисеевы могли ими спокойно пользоваться! А ведь можно было бы сделать их с фокусами, чтобы они досаждали своим хозяевам, помогали рабочим бороться. Замки — открываться от одного только нажима, зеркала — снимать и хранить под собой снимки, стены — подслушивать, прятать ходы и тайники, сдвигаться и раздвигаться…
В полусне мир ехидных, наученных, вооруженных вещей обступил меня, выстроился, пошел в поход — и уже вовсе спящей я увидела большое бородатое лицо, голубые глаза, прямые пушистые брови, трубочку в зубах — рабочего Мика Тингсмастера, великого мастера и повелителя вещей. Утром, в постели, я продолжала выдумывать. Родилась мелодия вместе с песенкой:
Почему бы из этого не сделать «красного Пинкертона»?
Тема: рабочий может победить капитал через тайную власть над созданьями своих рук, вещами. Иначе — развитие производительных сил взрывает производственные отношения.
Содержание: возникает из неисчерпаемых возможностей нового — вещевого — трюка.
Несколько человек, попавших мне под горячую руку, раскритиковали все в пух и прах.
«Бывший» человек сказал язвительно:
— Разве вы не знаете, что у нас литературный курс меняется, как киносеанс, по вторникам, четвергам и пятницам? Пока вы напишете Пинкертона, понадобится красная художественная статистика или красный художественный письмовник.
Осторожный человек прибавил:
— Это наивно — писать «в оригинале» и надеяться, что к тебе отнесутся, как к переводу. Какие у вас шансы?
Шутник предложил:
— Посоветуйся с Гете.
Я сняла с полки томик, раскрыла и прочитала: «Und da ist auch noch etwas rundes…» («И там есть еще кое-что кругленькое…») — из песенки о Кристель.
Шутник провозгласил примирительно:
— Тебе остается написать Пинкертона с приложением статистики и письмовника, объявить его иностранцем и назвать Долларом.
Я засела писать.
У меня не было ни плана, ни названия, ни фабулы, ни действующих лиц, ни малейшего представления о том, что будет содержать первая глава; ничего, кроме Мика Тингсмастера и его песенки.
Но мы жили в необычайно интересное время — великое время первых лет революции. Наш пример обострил во всем мире два крайних полюса-лагеря. Весть об Октябрьском перевороте и о первой стране социализма доходила до самых отдаленных мест нашей планеты, деля человечество на два лагеря. Великий призыв «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» заставлял биться воедино сердца миллионов рабочих. Но он же вызывал звериную ненависть у хозяев старого мира, угнетателей и капиталистов, и тоже объединял их. В защиту империализма встал фашизм. Сперва он был итальянским: первым оплотом фашизма и его главаря, Муссолини, стала Италия. Обо всем этом нам ежедневно рассказывали газеты — и ясно, что впечатления от окружающих нас фактов и событий стали главным материалом моей сказки.
Писала я в необычном возбуждении: мне самой хотелось поскорей узнать, что будет дальше. За моей спиной стояли домашние. Они имели скверную привычку предсказывать, что будет дальше. Я назло и из самолюбия тотчас же придумывала совсем наоборот. Таким образом, интрига все время ускользала от догадок читателя, как преступник от сыщика, и я отыскала моего «покойного Иеремию» в «генеральном прокуроре штата Иллинойс» ровным счетом в самую последнюю минуту, неожиданно для себя, как если бы вскочила на подножку отходящего поезда, идущего не туда, куда мне нужно.
Таинственный Грегорио Чиче — разумеется, итальянец, как тогдашние фашисты, — выходил окруженный необычайным мраком. По вечерам я его боялась; кто-нибудь непременно должен был сидеть возле меня, и если на пол падала книга или ручка, я вздрагивала от ужаса. Моя сестра жаловалась на кошмары. Но самое страшное было в том, что я совершенно не знала, чем именно страшен Грегорио Чиче и как объяснятся его особенности. От незнания я все больше и больше отодвигала разгадку. Когда она подошла вплотную, я так испугалась, что чуть не дала Грегорио Чиче улизнуть от возмездия. Дочь Мирэль долго не могла мне этого простить и не хотела гулять по Кирпичному переулку, потому что там стоит недостроенный дом и Чиче мог в нем спрятаться.
Панское правительство тогдашней Польши было остро враждебно советскому народу, и миссис Вессон, враг Советской России, оказалась у меня полькой. Симпатии и антипатии мои, так же как и отдельные события, все рождались и зависели от того, что происходило вокруг нас.
Может быть, читатель удивится тому, как описывает Джим Доллар Петроград 23-го года. Разумеется, он не был и не мог быть таким, и его чудесные лаборатории, Аэро-электростанция и экспериментальные заводы — плод авторской фантазии.
Но я решила описать нашу страну такой, какой мерещилась она мне в далеком будущем, — светлой страной непобедимой техники, величайших открытий, победы над голодом, климатом, болезнями. И этот утопический элемент надо было выдержать, во-первых, в тонах сказки, во-вторых, в виде такого волшебства, какое могло представиться глазам выдуманного мной американского автора.
Каким счастьем было для меня писание «Месс-Менд»!
Каждую неделю я писала по выпуску. Дело дошло до штата Иллинойс. Из-под пера вылезла мисс Юнона Мильки, «молодая девица» пятидесяти лет, в коротеньком платье лаун-теннис и рыжем парике. Я заметила, что она обезьянничает с меня и выставляет в смешном виде мои самые святые чувства. Ее рассказ вышел в черновике расплывчатым — это не от слез, а от смеха. Я хохотала так, что у меня начинались колики. Старая няня Вера Алексеевна приходила кропить меня святой водой. Одной рукой я держалась от смеха за живот, другой писала. А когда кончила, откинулась на спинку стула, зевнула от изнеможения и заметила, что любовь вся ушла вместе с хохотом, как лопнувшее яйцо — в кипяток, и что, пожалуй, ее даже и вовсе не было.