Заботой тех лет была не внешняя, а внутренняя политика. Она оставалась бременем, нечистой совестью, которая была предательским состоянием страха, кое правительство вынесло из революции. Вину за внешнеполитические разочарования в конце концов всегда можно было свалить на Антанту. Но за внутриполитическое разочарование в революции должно было отвечать правительство. А здесь для него имелись экономико-политические требования, которые оно не могло выполнить, а потому их решение как минимум должно было быть отложено на время. Прежде в£его революция намеревалась заключить мир, а кроме этого изменить форму правления, но собственно не форму экономики. Но разве революционеры не были социалистами? Разве социализм не был обещанием, которое давалось пролетариату на протяжении 75 лет? Разве массы не должны были осуществить не только пацифистскую революцию, не только политическую, но и социальную? Итак, массы хотели теперь иметь социализм! Но всерьез нельзя было мечтать о социализме. Этому не соответствовали даже экономические предпосылки марксизма. Однако теперь пролетариат обладал политической силой, о чем Маркс говорил как о предварительном условии, которое должно было достаться массам через свержение старого режима. Маркс говорил, что это условие может обосновать «новую организацию труда». Но экономическая власть оставалась у экономического руководства, у предпринимателя, у работодателя. Но капиталистически организованная экономика предполагала наличие не только капитала, а также интеллекта, технических навыков, организаторских талантов, и, наконец, способности к коммерции. В итоге она обладала силой опыта, который она использовала в своих целях, в то время как пролетариат, который восстал против нее, обладал лишь силой масс. И силы масс не хватало, чтобы сломить власть капиталистической экономики. Она оказалась сильнее. Пролетариат напрасно намеревался взять в свои руки предприятия, которые держались на его труде, но не были обязаны его инициативе и предприимчивости. Вполне справедливо, что пролетариат проявлял на этих предприятиях физическое и экономическое участие, но это не было духовным участием, которое бы могло оправдать владение и руководство ими. Пролетариату лишь оставалось смириться с превосходством человека, который первоначально придумал это средство производства, обучил ему и предоставил возможность работать. Нельзя было исключать экономическое значение предпринимателя, а уже тем более заменять голословными притязаниями рабочего на право обладания предприятием, в то время как тот же рабочий умел только обслуживать средства производства. Но только он мог обладать экономикой, только он создавал хозяйство. Только он представлял ее изнутри. Все это проявилось, подтвердилось и оправдалось в последние годы. Если мы попытаемся заняться причинами, почему провалились попытки социализировать все крупные немецкие предприятия, превратить их в социалистическое хозяйство, а государство сделать экономическим товариществом, коммунистической общиной (что было целью немецкой социал-демократии на протяжении последних 75 лет), то мы неизменно будем сталкиваться не только с политическими причинами, которые крылись в людях, но и с биологическими причинами, которые крылись в самом пролетариате. А затем мы столкнемся с существенными социологическими, психологическими, типологическими различиями, наличие которых приводит к возникновению трещины в предвзятом понятийном мышлении, которое ограничивает социальную проблему материалистическими установками, а потому данная проблема не может быть решена. А затем мы, скорее всего, придем к мысли о взаимной компенсации двух человеческих групп — предпринимателя и рабочего — которые должны прийти к соглашению о материальных требованиях и их разрешении, но при этом не нарушая деятельность друг друга. Мы натолкнемся на политическую революцию, которая не могла перейти в социалистическую революцию, так как Маркс, готовивший к ней пролетариат, не учел метаматериалистических предпосылок социального строения, так как вследствие этого оказалось, что пролетариат в духовном плане не был готов к ней, как он не готов к ней до сих пор.

Спартаковцы не видели этой взаимной компенсации. Они нигде не видели различий, так как для них существовало одно-единственное, огромное классовое различие, которое подтверждалось идеями классовой борьбы. Они повсюду видели лишь полную противоречий экономику, возникновение которой, ее обусловленность, существующие условия, возрастающие связи, вместе с поводами не были им понятны, так как марксизм учил их видеть экономику только с точки зрения теории о добавленной стоимости, и они не изучали ничего, кроме этой доктрины. Перед глазами Либкнехта стоял только красный цвет. Он, в котором идеи моментально сменяли друг друга, который был лишен корней и инстинктов, но постоянно действовал с энергией сангвиника, которая переходила во враждебный холерический темперамент, не был способен адекватно воспринимать действительность. Он видел лишь, что немецкая революция была революцией политической и никак не хотела становиться революцией социалистической, грозя лишить пролетариат единственного и последнего повода организовать марксистское классовое восстание. Итак, он стремился задержать уходящий момент, пытался приблизить час решающей классовой битвы, которая должна была последовать за мировой войной. Он хотел вызвать эту битву, вынудить ее, подхлестнуть. Он не видел, что растущее сопротивление брало свои корни в нашей катастрофе, что оно стремилось сохранить, по крайней мере, основы нашего хозяйства. Он больше не видел, что это сопротивление оправдало вычисления марксизма, его мировые политические прогнозы, которые становились экономическими. Либкнехт оставался преданным Марксу. Он был последней и единственной (не могу сказать личностью) марксистской персоной, недостаточным представителем недостаточной системы, путчистом, совершенно аполитичным человеком, который при всем том делал революционную политику. Он оставил после себя патетичные слова о «счастливом томлении пролетариата», которое опять же выводил из материи, а не из человека. Он, шатающийся, запинающийся и заикающийся, взывал к массам, хотя ему был безразличен народ и ненавистна нация. Когда его убрали с пути, то устранили не только сумбурного мечтателя, но й иллюзию. Еврей и интернационалист, который был пацифистом и жаждал быть террористом, не пал от рук случайных и безразличных убийц. Адвокат-подстрекатель был убит ландскнехтами, солдатней, так как оставшиеся в живых после мировой войны встали на дыбы, желая положить конец великому идейному обману или хотя бы введению в заблуждение посредством идей. Он был убит, так как в стране имелся человек, который воспринял действительность. Так он был солдатом, хотя в то же время социалистом, но все-таки солдатом. Это был Носке.

Но то, что осталось, было ворчащим Ледебуром и поджавшим губы Брайтшайдом. Остался лишь страх революционной демократии перед массами. Страх сам по себе. Коммунистический манифест по сравнению с ним был ничем. И даже Эрфуртская программа была ничем. Социал-демократия могла указать народу, по крайней мере, на несколько пунктов программы, которые она выдавала за достижения. Чтобы сохранить чувство триумфа и просветительную идеологию 9 ноября, указывалось на стереотипный, но все же неверно истолкованный 8-часовой рабочий день, что якобы выдавалось за мировую идею. Народные уполномоченные видели, что вынуждены сказать народу «мучительную правду», что теперь «уделом народа будет бедность и нужда». Но они не сказали, что это следствие проигранной войны. Они с большим удовольствием говорили: «Это следствия преступной военной политики, которая осуществлялась на протяжении четырех лет». Получалось, что революция, как и обещали, была политическим действием, а также социалистическим действием, для чего не требовалось доказательств.

Однако в то же время пролетариат предостерегали от организации стачек и забастовок, предостерегали и умоляли отказаться от этого проверенного средства классовой борьбы, так как его применение после революции было чем-то иным, нежели до революции. Массы и профсоюзы заклинали не превращать революцию в «движение по повышению заработной платы». На каждом уличном углу, на каждом здании, на каждой стене, и даже на банях, висели плакаты, провозглашавшие: «Социализм — это работа». Народ утешали социализацией. Его обнадеживали социализацией. Но иногда отказывались от социализма. Но делали это по возможности тихо, маскируя потоками слов, как то и подобает трусам. Однако при каждом удобном случае говорили о «восстановлении нашей экономики». Только социалистическое мышление не родило ни одной мысли, разве только, что спасительную идею относительно рабочих сообществ, в которые бы входили работодатели и представители рабочих союзов. Это осознание собственной беспомощности. Идея о плановом хозяйстве так и осталась на страницах книг, которые иногда позволяли вспомнить, что объединенная экономика является наследием нации и что Фихте, Штайн и Лист являлись крупнейшими немецкими специалистами в области народного хозяйства.