Чтобы социалистическая доктрина, по крайней мере, полностью не погрязла в недочетах, в дело вступил Каутский. Проворный глупец должен был дать новую интерпретацию Маркса. Он отыскал изречение, что общество не может «перескакивать естественные фазы развития, ни миновать какую-либо из них». Эту оговорку Маркс сделал в месте, где рассуждал о различиях наций, о возможности и необходимости одним нациям учиться социальной революции у других наций. Но эти слова относились не к самой революции, а к предшествующим ей событиям. Каутский, напротив, применил эту формулу к самой революции, к попытке спартаковцев, которые по русскому примеру хотели перескочить из одной революции сразу же во вторую, и на полном серьезе намеревались ликвидировать классовые противоречия, предоставив это право пролетариям и Интернационалу. Эта попытка была бы безумием. Но об этом не мог говорить революционер, который посвятил всю жизнь подготовке данной революции, который все время наслаждался своей славой, лелеял свой авторитет, но как только красные чернила его книг рисковали превратиться в красную кровь действительности, он предал марксизм. По ту сторону социалистического мышление готовились более радикальные доктрины. И если социализм хотел сделать шаг «от утопии к науке», то радикалы шаг «от науки к действию». Коммунизм был готов сделать этот шаг. Это могло стать возвращением утопии. Но Каутский решил разоблачить свою же собственную научность. Научность, о которой он вел речь и как теоретик марксизма отрывал от практики. Когда же массы, которые в течение 75 лет обрабатывались партийно-политическими обещаниями, потребовали воплотить их в жизнь, он заявил: «Только практика в каждом случае может указать, действительно ли пролетариат созрел для социализма». Авторитет как-то раз предположил, что с «уверенностью может сказать лишь следующее»: «Пролетариат неуклонно растет в своей численности, силе и интеллекте, что больше и больше приближает его к возрасту зрелости». При помощи таких отговорок Каутский подготовил социализму отступление, отступление из страха перед социализмом в сторону демократии. Немецкая социал-демократия из своих двух составных частей предпочла опустить социалистическую и оставить лишь демократическую. Каутский знал, как оправдать это. Он уверял: «Эта демократия не только ускорит созре^ вание пролетариата, но и позволит определить, когда она наступила». Он категорично подчеркивал: «Поэтому мы хотим изучить, какое значение имеет демократия для пролетариата». И он изучил. Его трусость диктовала ему в первую очередь отговорить рабочих от «диктатуры пролетариата». Он уверял, что Маркс «подразумевал диктатуры не в буквальном значении этого слова». А после этого он признавал свою ответственность за парламентаризм: «Прэтому мы хотим и должны придерживаться общего, равного, прямого и тайного избирательного права, за которое мы боролись последние полвека». Посредством избирательных бюллетеней он пытался сделать демократию более легко воспринимаемой и разумной формой правления, когда каждая партия не оставалась в убытке: «Демократия значит господство большинства. Но не в меньшей степени она означает защиту меньшинства». Он был настолько любезен, что пообещал и левым, и правым партиям, выступающим против демократии, определенные перспективы участия в политическом действии. Он говорил: «Политическая партия существует, когда требует демократии». И еще. «Небезопасно оставаться у руля, но не предосудительно долгое время оставаться в меньшинстве». Да, передовой боец классовой борьбы воистину являл чудеса бесстыдства, когда при виде приближающегося класса он предавал во имя демократии классовые идеи, которые он представлял, утверждал и обосновывал. «Класс, — говорил он, — может господствовать, но не может править, так как он является бесформенной массой. Править может только организация». В Германии, в России, во всем мире социалисты, являющиеся коммунистами, и марксисты, которые верят в Третий Интернационал с его радикальной позицией, вполне обоснованно отзываются о Каутском только с крайним презрением. Наконец, они разгадали за важностью его ничтожность. Но если они теперь осуждают его, как он отрабатывает деньги, то их приговор в большей степени касается не личности, но их самих и социализма, который Каутский как экзегет Маркса и апологет марксизма обосновывает через возраст и достижение зрелости. Они делают это вместо того, чтобы заблаговременно постичь его ничтожность, в которой с самого начала можно было найти любую подлость, двусмысленность, нелогичность и предательство.

Благодаря марксизму, который поносил класс как таковой и раскрывался в избирательных кабинках парламентаризма, рабочее движение достигло западного оппортунизма. Форма правления, рекомендованная Каутским как форма государства, которая должна была правиться народом и управлять им, была социал-де-мократическая республика. За капиталистической эпохой вовсе не последовала коммунистическая, как предвещал Маркс. Феодальные фавориты, которые обычно присущи радикальным монархиям, и бюрократия, характерная для конституционных режимов, уступили место партийно-политическому парламентаризму, кабинетам и кликам. Едва ли можно было вести речь об экономической власти, которую хотел захватить пролетариат. Впоследствии от него ускользнула даже политическая власть, которую он добыл во время свержения монархии, когда в одно мгновение господство народа превратилось в царствование масс. На этот путь народ направляли демократические партии. Лидеры демократических партий захватили все посты. От имени народа они распространили свое влияние во всем государстве. Демократия больше никого не сдерживала. Спартаковцы раньше всех поняли, что она была обманом народа. Однако на них были натравлены псы революции. И теперь в Германии наступило господство посредственности. И оно утвердилось. Казалось, что оно идеально годилось для менталитета нации, которая пожертвовала честью быть величайшим в мире народом во имя бесславного мира, оставившего после себя исковерканную империю. В народном государстве, которое именовало себя самым свободным, а на деле являлось поработительским, народ так легко свыкся с новой жизнью, как будто бы он того и хотел.

Правда, в коммунистах неистовствовало марксистское разочарование. Они разочаровывались и свирепели, так как видели, что их наука действия вновь превращается в утопию. Но имелись другие немцы, которые жаловались на не предательство доктрин, а на самоубийство нации. Они не видели различий между народом, пролетариатом и демократией. Они видели лишь преступления, совершенные массами. В революции они видели конец немецкой истории. Разве народ не разрушил империю вместо того, чтобы ее защищать? Разве не пролетариат совершал безрассудные действия? Обычно в них раскаиваются, когда приходит время, и народ, оглянувшись, горько восклицает: что же мы наделали? Не сама ли нация порвала со своими традициями, со своими воспоминаниями, со своим назначением, со всеми претензиями на величие, которое отличало ее от прочих народов? Не сама ли нация променяла все это на общность, которая называлась демократией, но в которой она обрела закабаление, спекуляцию, ветреную полуобразованность? Демократию, которая медленно загоняет ее в могилу.

III

Видя такую перспективу, некоторые немцы, которые в эпоху масс остались индивидуалистами, восприняли стихийную мысль Ницше, который в духовной истории века был противопоставлен Марксу, находившемуся на другом полюсе, Маркс, вне всякого сомнения, раскопал бы причины событий, которые нам довелось пережить, в материализме, умирающем сейчас в революционных демократах. Маркс сначала предложил людям, тысячелетиями находившимся среди идей и привычно живших во имя идей, приманку в виде материи, материалистичного мышления, материалистического восприятия истории. Поменяв идею на материю, Маркс совершил самый чудовищный обман в истории человечества. Но действие всегда вызывает противодействие. И если теперь марксизм утопал в демократической сутолоке, не зарождалось ли в Ницше новое аристократическое мышление? Не был ли Ницше провозвестником встречного п^отестного движения, которое должно прийти после окончания массового столпотворения, которое предсказывал, и как принципиальный противник любой «средней позиции точно знал, что крайность производит на свет другую крайность? Осталось ли немцу, который духовно причисляет себя к таковым, что-то иное, по возможности далекое от смешения людей и понятий? Признает ли он (по крайней мере, в мыслях) исключительность личного сознания и внутреннее право личности?