Ночами он освещал вокруг себя теплый кружок, как самый настоящий костер. Зимой падал снег, оседая на гранит, засыпая сад. Сквозь решетку сада, сквозь вечернюю синеву уютно светились дальние окна гостиницы «Москва», окна домов по другую сторону Манежной площади. Летом и весной вокруг ходили птицы, девочки скакали через скакалку, пенсионеры играли в шахматы на лавочках. Доносилась танцевальная музыка из ресторанов.
Но однажды (еще могло случиться в его жизни некое «однажды») он приметил, что происходят изменения в этом саду у Кремлевской стены. Александровский сад всегда был строгим, казенным, даже несколько казарменным (Дунаеву нравилась эта военная строгость). Но вдруг затеялось, в какие-то времена, большое строительство, все стало изменяться, возвели игривые мраморные балюстрады, бассейны, перетекающие друг в друга, с пестрыми мозаиками — все в стиле южных санаториев, здравниц. Сам по себе этот стиль мил, приятен, он дышит отдыхом и расслабленностью, но ведь это стиль краев и курортных зон. Казалось бы, он не очень причитается Центру. Стали ставить скульптуры, одну за другой. Присматриваясь к этим бронзовым и мраморным фигурам сквозь свое горение, сквозь дрожащий колеблемый воздух, Дунаев, как из прошлой жизни, стал узнавать их. Он понял, что все скульптурные группы посвящены ему, призваны увековечить его мытарства и подвиги времен Великой Войны. Он признал Лисоньку — изваянная из бронзы в своем переднике, она изображена была вставшей на задние лапы, удерживающей на своем носу гладкий золотой шар. Шар отражал в себе пылание Вечного Огня.
«Это я, — подумал парторг. — Меня изобразили».
Затем он признал Мишутку. Точно такой, как в те времена, когда слыл деревянным, теперь же его отлили из оружейной стали. Зайчик, отлитый из белого алюминия, висел на ветке бронзового дерева. Волчок возвышался на малахитовом столбике. Подвезли и бабку с дедом (тех, в которых превращался Поручик) — высеченные из розового каррарского мрамора, они сидели на гранитной завалинке. Старик изображался курящим цигарку, бабка просто сидела, пригорюнившись, подперев рукой голову в платке. Но новшества этим не ограничились. Взорвали гостиницу «Москва» и на ее месте начали возводить колоссальную, в несколько раз превосходящую по высоте бывшую гостиницу, копию Избушки. Каждое «бревно» занимало несколько этажей. Грандиозное окно с наличниками должно было, по идее архитектора, бросать ночью колоссальный «уютный» отблеск на весь Кремль и Манежную площадь. Крыша Избушки с колоссальной трубой вознеслась над Москвой, построенная таким образом, чтобы ее было видно со всех, даже самых отдаленных, краев огромного города. В особые дни, когда в Избушке должны были затапливать Печь, Дым, поднимающийся из Трубы, должен был превзойти по своему объему дымы всех фабрик и заводов Москвы. Этот дым отличался от индустриальных дымов — безвредный, даже, по некоторым сведениям, полезный для здоровья, он не содержал в себе ядов, благоухал и скапливался в небе прекрасным и огромным облаком, по которому скользили радужные отблески. В целом, облако было цвета крепкого чая, и его называли Чайным облаком.
Манеж вскоре тоже взорвали. На его месте стали возводить Лес. Лес состоял из изваяний деревьев, в основном елей. По всему видно было, что наступило будущее — строили из немыслимых материалов, изумрудно-зеленых, полупрозрачных, желеобразных. И строили стремительно, без долгостроя. Вначале еще мелькали где-то на обочинах какие-то бригады в оранжевых униформах, кажется, состоящие из иностранных рабочих, но потом и они исчезли — здания и грандиозные статуи (а теперь стало не совсем понятно, что считать зданием, а что — статуей) вырастали словно бы сами, движимые изнутри неведомой распухающей силой, похожей на дрожжи. Ели (высотой с семнадцатиэтажное здание каждая) покачивали пушистыми ветвями, с них свисали длинные чешуйчатые шишки, светящиеся своими приветливыми оконцами, — там были рестораны, танцевальные заведения, гимнастические залы, тиры. Из Дупел по ночам вырывались разноцветные лучи, там танцевали до обмороков. Стеклянные совы, золотые дятлы, зеркальные белочки — все смотрело из ветвей. И все это были лифты, бассейны, корты.
Всю Манежную площадь раскопали и собирались возвести там очередной колоссальный монумент Дунаеву — стеклянный земной шар, высовывающийся из земли, окруженный парком в виде герба СССР.
У подножия «елок» теснились маленькие кафе в форме грибов.
Почему-то все эти изменения породили тревогу в спокойной доселе душе огня. Не то чтобы ему было жаль прежней Москвы, хотя он и любил ее. Прежняя Москва похожа была на советского генерала — хоть и украшенного наградами, золотыми погонами, лампасами, но все же скромного, подтянутого и по-военному простого. Чувствовалось, глядя в прищуренное лицо генерала, что родился он в деревне, что бегал на реку удить пескарей, потом стал солдатом, затем лейтенантом, затем капитаном, поднимал в атаку ребят, бывал ранен, награжден, повышен, узнал штаб, учился в военной академии и теперь не так уж и возгордился — пьет водку со сторожами своей служебной дачи, прикуривает «беломорину» из кулака своего адъютанта, любит внуков и все так же ходит на реку удить пескарей. Новая же Москва напоминала инопланетянина-гиганта с лицом, совсем не похожим на земное, но при этом изображающего из себя своего в доску парня, склонного танцевать «казачка», играющего колоссальные песни на страшной гармошке, смазывающего свои нездешние волосы квасом и рассказывающего народные сказки и матерные анекдоты.
Но не это тревожило Дунаева. Хрен с ним, с инопланетянином, в конце концов будущее есть будущее, ему сам Бог велел быть инопланетным. Другое беспокоило парторга.
С тех пор, как стал разрушаться вокруг него привычный строгий казарменный стиль и поперла отовсюду эта бешено распухающая «сказочность», с тех пор, как он увидел первую из установленных в этом духе скульптур — Лисоньку с золотым шаром на носу, — с того времени страшное подозрение поселилось в сердцевине огня.
Он стал понимать (хотя и пытался скрывать от себя это понимание), что больше не является Неизвестным. Его УЗНАЛИ. Ведь недаром вокруг него все обильнее проступала монументальная плесень, воспроизводящая сказочно-лесной антураж его прежней жизни. ЕГО ЗНАЛИ. Это означало, что он больше не может сообщать благополучие молодым парочкам. Это означало, что его призвание — здесь, на этой звезде, у этой красной стены — закончилось, оно закрыто.
«Как же они ухитряются жить без Неизвестного, жить без меня?» — потрескивал он сам в себе, глядя на могучую стройку, развернувшуюся вокруг.
Но мир, разгадавший Загадку, не только не разрушался, не только не опустошался — он, напротив, «загустевал» на глазах. Он полон был дикого веселья и танцев.
«Меня поймали. На носу. Я на носу. Неужели от Лисоньки все же не ушел?» — думал он, забываясь, созерцая свое дрожащее огненное отражение в золотом шаре. От этого шара живой отсвет падал на бронзовое лицо Лисы. И словно бы оживлялась эта хитроумная, изогнутая вверх мордочка, и коварно и торжественно подмигивал ее глазок.
Все чаще костер стал забываться на своей звезде. Ему даже казалось порой, что он горит где-то в лесу, и действительно большие ели мотают своими лапами неподалеку, и черно-синее небо наполовину заслонено силуэтом избушечной крыши, и светится родное окошко Избушки, отбрасывая четыре золотых квадрата во тьму леса. Если огонь может сходить с ума, то это происходило сейчас с Дунаевым. В нем появились синие и лиловые всполохи, которых не было раньше в его бодром рыжем пламени. Все чаще по ночам он смотрел на Избушку (ее уже достроили) и думал о том, что Поручик, наверное, сейчас сидит там за столом и читает газету. Ему страстно хотелось туда — в Избушку.
— Вернуться бы… Вернуться домой, — шептал парторг.
Как-то безлюдной ночью к нему подошел пьяный. Выглядел он человеком, недавно вышедшим из тюрьмы. На круглой голове только-только начали отрастать волосы. Толстогубое лицо смотрело в огонь круглыми глазами, напоминающими ягоды крыжовника. Он пошатывался, а в руке держал незажженную папиросу.