— Что, по Танюше скучаешь? — спросил парторг, запросто, без стука, заходя к Радужневицкому.
— Да, скучаю, — ответил Джерри. Он лежал на кровати, прямо в сапогах, подложив грабли под голову.
— Так-так, — сказал Дунаев, садясь с широкой улыбкой на лице. — По благоверной скучаем, а сами ебем миры?
— Чего тебе надо, Володя? — вяло спросил Радужневицкий.
— Да вот надо, чтобы ты опытом поделился. Что это еще за «миры Девочек» такие?
— Неохота мне рассказывать, Владимир Петрович. Да и что за разговоры? Мы же не в офицерском клубе? А впрочем, возьми сам почитай. Я все записал.
Джерри достал из-под подушки сафьяновую тетрадь, обугленную с одной стороны, и протянул ее Дунаеву. Тот взял тетрадь и удалился в свой номер, где оставались даже два зеркала, неведомо каким чудом сохранившие свою девственность. Читать «сквозь плеву» оказалось трудно, но все же получалось при некотором усилии. Парторг давно ничего не читал, так что ему нравился сам процесс. При свете лампы «летучая мышь» он долго изучал рецепты рыбных блюд, выписанные бисерными буковками. Пока не сообразил, что это писал не Джерри. Он перелистнул несколько страниц и увидел косой почерк Радужневицкого — так называемый «летящий», местами даже прыгающий. Явно писал человек образованный, нетерпеливый.
глава 20. Девочки. Дневник
Любя всегда реку, я в разные дни спускался к ее воде и входил в холодную или горячую воду (горячую, если то было в бане). Но, надо сказать без лжи, часто я думал о море. Почему? Почему я не бросился очертя голову туда, где оно простирается, где оно шумит, и гонит вперед волны, и уходит затем назад, и снова приходит? Зачем я не бросился к поездам, которые шли туда — за несколько часов я достиг бы берегов! И вот теперь я иду к морю, на юг, иду вместе с армией. Сергей Сергеич Литвинов, психиатр, беседуя со мной и расспрашивая, как водится, о детстве, сказал, что причиной моей болезни была репродукция картины одного символиста (кажется, Макса Клингера или Бёклина), изображающая тритонов, дельфинов, мокрых русалок и толстых зеленобородых людей, резвящихся в пенном море. Картина эта висела в комнате моей двоюродной сестры Полины.
Все случилось так: я увидел их сначала двоих, увидел совершенно неожиданно. И сразу же увидел и третью, которая догоняла их. Дело было на реке, на господней Волге, мы сидели на одном из маленьких ивовых островов, совсем близко к берегу. Мы сидели компанией. Артем Максудов как раз разогрел самовар, и Галя Баженова, которая тогда еще ездила с нами на лодках, пела. Я посмотрел на берег и увидел трех девочек с удочками и ведерками, которые шли куда-то — то ли на рыбалку, то ли уже с рыбалки. У меня хорошая зрительная память, я узнал этих девочек.
Одна из них всегда пахла цветами. Когда я первый раз дарил ей цветы, мне казалось, я дарю цветы цветам. Как говорится: денежка к денежке, цветок к цветку.
У них, как я потом выяснил, не было пупков. Как у Евы. Все они были «небеснорожденные».
Раньше я в Бога совершенно не верил, а теперь вот пришлось поверить. Это ж надо же: столько монахов по монастырям денно и нощно молят о ниспослании им веры — и ничего! А мне, которому религиозность совершенно не нужна, такой вот подарок.
Сколько у них игрушек! Даже завидно.
Причем все игрушки живые. Никогда раньше не видал столько живого!
В одном монастыре, еще до революции — такой случай. Там, собственно, воспитывались молоденькие девицы. Вдруг выясняют: все каким-то образом лишены невинности. Странно. Вроде все закрыто со всех сторон. Приезжает капитан-исправник из Москвы. Приказал привести девочек, раздеть всех. Осматривает. Вроде бы все в порядке. Но одна чем-то показалась подозрительной. Хорошенькая девица, тельце нежное, гладкое, как свечка. Но старый исправник чует неладное. Приказал намазать ей интимное место салом, привести собаку. Собака стала лизать. По телу девочки прошли странные судороги. Вдруг все смотрят — из глубины выдвигается какой-то продолговатый предмет. Пригляделись — мужской член. Оказалось, это не девица, а молодой паренек из кадетского корпуса, поручик. Ишь как изощрился, развратник! Научился втягивать в себя, прятать в себе. Да еще такую нежность да холю по всему телу развел, чтобы от барышень не отличаться, пользоваться их доверием. Вот какая страсть к прекрасному полу! Ну, сразу отправили его на гауптвахту. А тут вдруг война, император Вильгельм на Россию прет. Тоже, видно, охотник проливать невинную кровь. Поручика с гауптвахты — на фронт. Повоевал. Храбрый был, говорят.
Но в офицерском клубе, после случая в монастыре, к нему приклеилось прозвище: поручик Холеный. Он, впрочем, не обижался. Потом — революция, большевички везде стали баловать. Наш поручик — к Деникину, на Дон. Всегда очень щеголеват, подтянут и оставался большим охотником до молоденьких женщин. Мне про него Алеша Чинаев рассказывал, он тоже там служил, на Дону, в тех же местах. Появилось у нашего поручика новое прозвище — Иван Донской. Не знаю почему, может быть потому, что он очень отличился в боях. Отчаянный был. Ну-с, потом Перекоп держал. А как белых из Крыма погнали, он вроде бы через Константинополь в Париж перебрался. А другие говорят: остался в России, в леса ушел с верными людьми. Стад бандитом. Тут уж он, наверное, огрубел, ожесточился. Даже про прекрасных девушек позабыл.
Но как же ему удалось тогда, в молодости, так изощриться? Видно, способный был человек, большой души.
Сегодня снова горячие бои за Царицын. Совсем иначе все, чем тогда, в двадцатых. Теперь наш город называется Сталинград, но все равно он совсем разрушен. А я где? Не знаю. Вчера, лежа в траве, написал стихотворение сломанным пером, посвященное одной из них: