Дунаев становился то огромным чугунным Неваляшкой, который качался и бился со страшной силой об землю, разнося вдребезги Магическую Защиту, прикрывающую укрепления немецкой армии. То превращался он в гигантскую Юлу, пеструю и вертящуюся с такой скоростью, что Золотая Кора брызгами летела во все стороны. То становился он гербом СССР, так называемым Окошком в Космос, Божественным Иллюминатором, где видны Земля, Звезда и Солнце.
До возникновения Советского Союза гербы всех стран были лишь щитами, плоскими поверхностями, украшенными геральдическими знаками. Но СССР совершил прорыв, он сделал своим гербом Дыру, окруженную венком, не плоскость, но пространство, причем пространство космическое. И Дунаев стал этой Дырой, он всасывал Вражескую Кору, состоящую из застывшего золотого говна (по-своему драгоценного), и куски Коры улетали в космическую ночь. Дунаев надвигался, коля врагов острыми колосьями снопов, он душил их лентами с надписью «пролетарии всех стран, соединяйтесь!», он рубил их серпом, бил молотом, резал остро заточенной красной звездой, он грыз их всеми островами и континентами Земного Шара… Так шел вперед.
Но тут вдруг время сильно дернулось и собралось толстыми складками, как кожа моржа. Это закрылся веер. Одновременно закончились, оказывается, события Третьего Ведра. Об этом Третьем Ведре парторг раньше не знал, оно не висело на Коромысле, а пряталось (маленькое синее ведерко) за валенком Боковой. Такое уж синее ведерко!
— Товарищ капитан, тетрадочку бы отдали? — бодрый, язвительный голос пробудил Дунаева. В дверь заглядывал Джерри. За ним скалил зубы Максимка Каменный. Сам Дунаев, в мятом капитанском, сидел на продавленной кровати, на его галифе распласталась полуобгоревшая тетрадь в сафьяновом переплете. Напротив свисала давно погасшая лампа «летучая мышь». Огромная дыра в потолке роняла в комнату искрящийся мелкий дождик.
— Это что… Я спал? Или что-перещелкнули по-новому? — забормотал парторг.
— Ни хуя себе спали! — звонко заорал Максимка. — Спали то спали, но таких делов наворотили во снах-то. Благодаря вашим снам мы все сильно протырились.
Парторг сразу понял, что происходит что-то страшное. У Джерри и у Максимки, у обоих, не было ног ниже колен — вместо ног сверкающие золотые колеса, оснащенные алыми, сочными, точно свежее мясо, крыльями. При этом парни одеты были в украинские шелковые рубахи и шаровары, головы выбриты наголо, с казачьими косичками-оселедцами. На головах полевые веночки — у Максимки лютики, у Джерри — крупные ромашки. Лица зверские и вместе с тем скорбные. За ними показался и Радный. Он был совсем страшен. Лицо дочерна покрыто копотью, оселедец провит васильками, вся грудь в черепах, висящих на нитках и проволоках. Черепа исписаны матерными, антифашистскими ругательствами. Железное весло в его руках раскалено до светящейся белизны, но держал он его голой рукой, не морщась. На ноги, вместо валенок, надеты две обугленные хаты-мазанки, едко дымящиеся. С одного из окошек свешивалась копия только что убитого немецкого лейтенанта размером с подстаканник.
— Ребята… Хлопцы… — забормотал парторг одеревенелым языком (а в голове вертелось: демоны!.. демоны!). — Чего… Чего творится?
— А вот сейчас узнаешь чего! — заорал Радный и метнул в Дунаева весло.
Раскаленное весло пробило тело парторга и застряло в нем. Все задымилось вокруг. Запахло паленым мясом. Но парторг обернулся на мгновение бубликом и вытряхнул из себя весло. Затем он вернул себе человеческий облик и вопросительно посмотрел на Радного.
— Чего это… Обезумел? — спросил Дунаев.
— Я казак! — отчеканил Радный и обнажил зубы, выкрашенные красной краской.
В ту же секунду сверкнул поднос и, срезав голову Дунаева, унесся в окно. Дунаев захохотал. Точнее хохотала его голова. Он понял, что появился кстати — в разгар боевого буйства. Он быстро улавливал состояние своих товарищей. Объяснять они умели доходчиво.
— Эх, да вы, видать, горячие парубки! — заорала голова парторга, уносясь в пылающее, душное, как танк изнутри, небо. Его обезглавленное тело стало резво отбивать казачка, одновременно, с отточенным боевым изяществом выдергивая из рукава серый простенький хлыст с побитой кисточкой. Свист, взмах. Радный, разбрасывая черепа, грянулся всем телом о твердое, словно уголь, совершенно черное облако (подобные облака заменяли здесь землю). Еще взмах. Максимка превратился в хорошо упакованную бандероль, связанный по рукам и ногам. В спину обезглавленному парторгу вонзились грабли. Но снова свистнуло, и Радужневицкий встал в вонючем небе переливающейся радугой.
— Радуга-дуга! — заорал парторг с подноса.
— Радуга-дуга! — подхватили снизу какие-то бесчисленные голоса.
Дунаев быстро овладел полетом подноса. Описав в воздухе дугу, он вернулся к своему телу. Удаль настолько переполняла его, что он «приземлился» на свою шею прямо вместо с подносом — шея тут же срослась сквозь железо. Поднос обрамлял ее, как воротник Дон-Кихота.
— Ну что, поняли теперь, что я ваш учитель?! — грозно спросил парторг у соратников.
— Учитель! Учитель! — заголосили они, давясь от смеха. При этом из глаз у них текли слезы. Жар, однако, превращал их в струйки пара. Дунаев схватил Максимку — тот превратился в камень, обмотанный ослиным хвостом, наподобие пращи. Только личико мальчугана таращилось из камня, захлебываясь в отчаянном смехе и в отчаянных, горьких слезах.
— Ну, после разминки, пора и в бой, — сказал парторг, обращаясь к нему. — Докладывай, лейтенант, что у вас тут происходит.
— Страшно, товарищ капитан! — проскрежетал Максим. — Самое страшное происходит! Ровесник мой выступил… Росою выступил. И теперь концерт дает.
— Какой еще ровесник, в пизду? — не понял парторг.
— Малыш. Малыш мертворожденный. Играется. Танковый бой устроил. На ковре.
— А, Малыш. — Дунаев недобро усмехнулся. — Рыцарь Печального Образа. Знаю. Убивал его однажды.
— Его все убивали, — скрежетнул Максим. — А ему это нравится. Любит он умирать. Но по-настоящему он только сам себя убить может.
— Хуйня, — добродушно подмигнул пареньку парторг. — Прорвемся.
— Да я с ним сам справлюсь! — неожиданно заявил Максим. — Снимите только с меня, дяденька, вашу веревку.
Парторг освободил Максимку и огляделся. Над ними по-прежнему сверкал Радужневицкий в образе радуги. Кроме этого сверкания, было темно, дымно. Сильно пахло раскаленным металлом, и в воздухе слышался неумолчный грохот и скрежет. Казалось, Дунаев переместился в ад и теперь растерянно топтался в небе этого ада, на черных сплошных облаках, напоминающих своими блестящими гранями угли. Радный куда-то пропал: Внизу разглядеть ничего не удавалось — там все тонуло в черном дыму и в грохоте. Видимо, шел бой за освобождение Киева. Максимка расправил крылья на золотых колесах, которые заменяли ему ноги. Заблестел довольными черными глазами. При этом он, с неожиданной детской доверчивостью, взял парторга за руку и покатился за ним по темным, затвердевшим облакам. У Дунаева появилось забавное чувство, что он прогуливается с малолетним сыном, катящимся на детском велосипеде. И идут они куда-нибудь в цирк, в кино или в зоопарк. Впрочем, Дунаев подозревал, что будет и цирк, будет и кино, будет и зоопарк.
Так шли они в тягостных, смердящих войной небесах. Внезапно парторг расслышал всхлип. Оглянулся.
Максимкино лицо искажала странная гримаса: губы растянуты улыбкой, но из глаз струятся слезы. Отчаяние странно смешалось с ликованием на этом полудетском личике.
— Ты чего? — спросил парторг.
— Страшно, — снова тихо произнес мальчик скрежещущим голосом. — Страшно-то как! Там, внизу, покамест мы тут среди нашего полубытия прохлаждаемся, как игрушки на елке, там внизу такое сотворяется! Не представить вам себе. Очерствели вы, товарищ капитан, в сражениях с отсутствующими. Давно перестали быть человеком. Я, впрочем, тоже нечеловек. О сострадании не помышляю. И все же понюхайте воздух.
Дунаев послушно втянул ноздрями тяжелую вонь тысяч и тысяч горящих машин, удивленно косясь на мальчонку.