— Да, вижу пятно. Оно производит странное впечатление. Кажется, что нечто находится за рисунком и смутно проступает сквозь него. Это нечто объемное.

— Так и есть. Приглядись.

— Ха, мне удается как бы пройти сквозь рисунок юбки. Ну знаешь!.. Я начинаю острее ощущать, что он нанесен на поверхность полупрозрачной массы, а в глубине, но недалеко от поверхности, не очень глубоко в массе покоится некий застрявший объект. Постепенно начинаю настраивать на него зрение, различать… Да это черепашка! Словно живая, чертовка! Вплавлена, видишь ли, в янтарь… Один глазок она прижмурила, а другим смотрит на меня — очень лукаво.

— Да, вот так вот. Теперь вверх поднимайся взглядом, но старайся оставаться на той же глубине, что и черепашка. Не возвращайся на поверхность. Даже если на поверхности появятся интересные рисунки, все равно не отвлекайся от того, что видишь в глубине.

— Хорошо, иду вверх, остаюсь в мутно-золотой глубине. Так, различаю в пяти-шести сантиметрах над головой черепашки чью-то ногу. Она маленькая, миниатюрная, но в мужском ботинке. Шнурки желтые, ворсистые, на концах немного растрепаны. Точнее, один шнурок распушен, а на другом еще сохраняется специальное окончание шнурка, в виде такого как бы кожаного колпачка, чтобы удобнее было завязывать… Выше широкая брючина, синяя, из плотной материи. Ага, вижу всю фигуру — это маленький человечек, нарядный, лицо детское, глупое, с удивленным выражением. Рот приоткрыт. Пиджак желтый, широкий. Расстегнут. Под ним видна зеленая рубашка, очень широкий галстук, желтый. Модник, в общем. Еще из яйца не вылупился, а уже немного денди, немного инкруайабль. На голове синяя шляпа с очень широкими полями, сверху заостренная, завершенная небольшим шнурком с синей кисточкой. Средневекового типа. Кажется, волшебник Мерлин изображался в такой шляпе. Человечек как бы стремится куда-то, он остановлен в стремительном движении, одна нога отставлена далеко назад, рука протянута куда-то. Ага, постой, кажется, кто-то ему что-то протягивает. Нечто белое. Merde, это робот! Робот принес этому нарядному письмо! Виден большой белый конверт. А робот-то какой странный! Явно самодельный — смастерили из технических ошметков. На ногах у робота черные резиновые галоши. Наверное, чтобы не заржавел. Остальное — металлическое, жалкое. Вместо глаз — шурупы, вместо носа — перегоревшая электрическая лампочка. Интересно, кто пишет этому моднику? И о чем ему пишут? Но ведь не проведать об этом.

— Отчего же. Просунь руку и достань письмо.

— Как?! Это же янтарь. Все они вплавлены в янтарный куб, не так ли?

Юрген усмехнулся.

— Ну, не совсем так. Подумай сам, как могут эти фигуры — явно современные — застрять в янтаре, который застыл тысячи лет тому назад. Ты ведь человек разумный. Попробуй достать письмо. Только сними шинель и засучи рукав. Рука должна быть голой. И держись за ящик другой рукой, а то поезд сильно трясет.

Адлерберг послушно сбросил шинель, засучил рукав на правой руке и осторожно просунул руку в пролом ящика.

— Вроде бы мягкое… Доннер-веттер, да это что-то вроде желе! Желатин, что ли? Рука проходит довольно легко. Теперь главное не промазать. Ой, наткнулся на робота. Он действительно железный. Холодный. Сейчас. Ага, зацепил, зацепил конверт!

— Осторожно тяни. Тихонько. Не повреди…

— Так. За уголок. Осторожненько. Вот он, голубчик. Какой-то он слишком белый, даже посверкивает. Блестящий, шершавый. Что-то написано, почерк старинный, с завитушками.

— Прочти.

— А ма кер. Моему сердцу.

— Вскрывай конверт. Только осторожно.

— Да. Какой он странный, этот конверт. Вскрыл.

— Что внутри? Письмо?

— Нет, здесь деньги. Ассигнации. Кажется, русские.

— Дай сюда. Да, русские деньги. Четыре тысячи рублей. Крупная, наверное, сумма.

Фон Кранах порвал наискосок тонкую пачку ассигнаций, выбросил в окно. Проводил взглядом улетающие вдоль поезда обрывки купюр. Поезд в этот момент как раз изогнулся как огромный серп, и виден стал далекий последний вагон с двумя автоматчиками, сидящими на крыше.

— Как птицы, — пробормотал Кранах.

Потом он повернулся к Адлербергу и протянул приятелю белое полотенце, сказав:

— Вытри руку.

Аксель тщательно вытер руку, очистив ее от желтоватых кусков желе.

Затем расправил рукав своего черного мундира.

— Вот, не запачкался… — пробормотал он.

— Не запачкался, — повторил фон Кранах и посмотрел на свой собственный рукав, на котором виднелось еле заметное пятно от выплеснувшегося из кружки вина. — А я вот запачкался. Хотел остаться чистеньким, но не получилось, сударь мой. Мое начальство прекрасно знакомо с законами криминальных сообществ, а имя этим законам — круговая порука. Меня сфотографировали с разных ракурсов присутствующим на публичной казни. Казнили нескольких партизан. Меня даже сняли на кинопленку на фоне толпы из крестьян. Их всех, после моего отъезда, я полагаю, расстрелял карательный отряд. Все эти фотографии и кинопленки находятся у моего шефа. Таким образом он избавляет меня от искушений перебежать на сторону врага. Но я и так не перебежал бы на сторону врага. Зачем? Я родился, Аксель, здесь, в этих местах, — Юрген кивнул в окно. — Твоя Германия далеко на Западе. А моя — здесь. Если бы я мог бы спрыгнуть сейчас с этого поезда, за четыре часа быстрой ходьбы я достиг бы отчего дома. Распахнул бы давно закрытые окна, впустил бы в комнаты свет и ветер. Затопил бы камин, чтобы пламя трещало в солнечном луче. Задал бы корму лошадям в наших конюшнях, почистил бы и хорошо зарядил старые ружья. Созвал бы челядь, выставил бы им вина и пива из подвалов. После мы взяли бы ружья и ушли в светлый лес, запалив родовое гнездо. Оно бы весело вспыхнуло. И там, в лесу, ждали бы мы красных, чтобы доказать им, что мы тоже знаем, что такое la resistance. Вот такая война мне по душе! Я тоже партизан! Пускай поймают, пускай повесят в населенном пункте. Мне ли бояться смерти, когда я хозяин в этих местах? Добро пожаловать в мои угодья, господин оберлейтенант. Давай кружку!

Юрген достал откуда-то новую полную бутылку красного и штопор, ловко вытащил длинную пробку, наполнил кружки.

Аксель неторопливо постукивал очередной сигаретой по серебряной крышке портсигара.

— Дай-ка мне тоже сигарету, будь любезен, — неожиданно попросил Кранах.

— Ты же не куришь? — удивился Адлерберг.

— Курю изредка. Простая сигарета — это же не сигара. От сигар меня тошнит.

Они закурили, запивая дым вином.

— Да, теперь я вижу, что тебе не до философских разговоров. — Аксель прищурил свои белые ресницы. — Ты жаждешь простой исповеди. Душа отягощена войной, сын мой.

— Наверное, просто русское влияние. Русские любят исповедоваться в поездах. А ты, как посмотрю, не утратил едкости.

— Главное, не ходи исповедоваться в русскую церковь. Знаешь, что стряслось с одним майором? Был один майор, служил в СС, прославился своей жестокостью. Чувством юмора обладал, но самым скверным. Шутил, мягко говоря, несколько брутально. Как-то раз, в русском городке, в подпитии, зашел он в русскую церковь. Церковь была оцеплена, рядом везде стояли его ребята — он мог не опасаться. Ходил, скрипел сапогами, смотрел вроде бы фрески. Вдруг видит старенького батюшку — тот хрупкий, в сединах, сгорбленный. Глаза мудрые, кроткие. Совсем древний старичок, непонятно, в чем душа держится. А майор неплохо говорил по-русски. Подошел к священнику и говорит: «Исповедуйте меня, святой отец. Грехи мои тяжкие, сердце гложут». Соврал ему, что якобы крещен был в младенчестве по восточно-христианскому обряду. Встал перед ним на колени, тот его накрыл епитрахилью, стал исповедовать. Майор ему все рассказывает. Не знаю уж, что толкнуло этого греховодника майора — то ли подшутить он так решил, то ли действительно захотел облегчить душу. Начал рассказывать о своих подвигах, постепенно увлекся, вошел во вкус. Повествует с деталями, смакует. А дела там были такие, что лучше не знать о них. Священник слушает, кивает… А когда тот дошел до России, до своих деяний в деревнях… Кобуру-то эта свинья забыла застегнуть. А старец, одну руку держит у майора на голове, а другую — сухонькую, бледную — тихонько так опустил, вытянул у майора из кобуры пистолет, приставил ствол ко лбу исповедующегося и, прямо через епитрахиль, — бах! На самом интересном месте отпустил ему грехи. Вот, что называется, неудачная исповедь.