Смачный рассказ о квашеной капустке напомнил мне погреб под гаражом. Через полгода после свадьбы, в ноябре 1982-го, когда в квартире на Пушкинской готовились к 55-летию Ульянова, Алла Петровна послала меня в гараж помочь что-то прибить и принести огурцы, капусту, картошку, морковь и что там ещё, «Михаил Александрович скажет». — «Так вы в гараже капусту храните?» — «Ступай!» Немало удивлённый, я отправился. Гараж находился метрах в ста от улицы Горького на задворках здания музея, в котором до октябрьского переворота располагался легендарный Английский клуб. Первым, кого я увидел на пятачке перед тремя добротными кирпичными (не какими-нибудь «ракушками») гаражами, был самый известный и любимый советским народом и правительством цыган Николай Сличенко. Выгнав из гаража свою «Волгу» и поставив в сторонке рядом с пикапом Ульянова, он сгребал лопатой первый мокрый снег. Ответив на его настороженный кивок, я постучал в дверь крайнего слева строения, за которым начинался школьный двор. Ответа не последовало. «Входите, Михаил Александрович там!» — зычно приободрил меня выдающийся цыганский тенор. Я вошёл, но никакого Михаила Александровича там не было. Окликнул — ответа не последовало. Окликнул громче: «Михаил Александрович, вы где?!» — «Здесь», — откуда-то из преисподней донёсся сдавленный голос. «Где здесь?» — «Да здесь я, здесь…» Вглядевшись в полумрак, я заметил в полу полоску света. Она вдруг расширилась, бетонированный пол разверзся — и из-под земли, точно из командного бункера, показалась взъерошенная седеющая голова маршала Жукова. Я опешил. Оказалось, в погребе под гаражом, довольно глубоком и просторном, под тяжестью солений и варений рухнул стеллаж, разбились закатанные на зиму банки.

«Вот же, мать твою ети!..» — горячился Ульянов, вбивая гвозди, то и дело гнувшиеся; надо отметить, что находиться рядом с ним, орудовавшим молотком, тем паче топором, было весьма стрёмно, как тогда выражались. Я взялся ему помогать. «Сами рыли, Михаил Александрович?» — «А кто ж ещё здесь стал бы рыть?» — «Ну, нанятые люди…» — «Нанял было — так один упал в яму пьяный и уснул… У нас наймёшь… Помогали мужики. Но в основном сам копал, конечно». — «Что, прям так?» — «Да нет, не прям. Вечерами копал, после спектаклей». — «Под покровом ночной темноты?» — «Под покровом. Ты ровней держи-то, ровней…» Опасаясь за пальцы, я не мог сдержать улыбки, представляя, что было бы, если б кинозрители узрели своего кумира копающим в ночи погреб под гаражом в центре Москвы.

Впоследствии я частенько шастал в этот погреб, оттаскивая банки с маринованными перцами, помидорами, грибами, яблоками, квашеной капустой — и извлекая запасы для семейных праздничных застолий. Михаил Александрович признался, что погреб его — точь-в-точь такой же, какой вырыли они ещё до войны с отцом в деревне. И содержимое почти то же. Кабанчика разве что не хватает. Этот погреб у улицы Горького, бывшей и будущей Тверской, сослужил добрую службу — особенно в голодные годы возрождения капитализма в России.

…Зазвучали по трансляции песни в исполнении Лидии Руслановой — «Валенки», «По диким степям Забайкалья», «Очаровательные глазки»… Кое-кто из отдыхающих стал подпевать без слов, подтанцовывать.

— Let’s dans? — пригласила вдруг Ульянова на танец американская старуха, вызвавшая у него ассоциации с продажей скелета, — в парике, жутковато оскалив искусственную челюсть и протягивая к нему фаланги пальцев на лучевых и локтевых костях, обтянутых гусиной кожей.

— Иди, Миша, спляши русского, — улыбнулась Алла Петровна. — А то всё строит тебе наша гарна дивчина Оксанка в ресторане глазки… Покажи, на что способен.

Вежливо, как мог, не произнеся ни слова, Михаил Александрович поблагодарил, но от танца отказался.

Кто-то из интуристов раскурил под водочку сигару. Ульянов со сдерживаемым неудовольствием отвернулся от тяжёлого облака дыма.

— А закурить вас никогда не тянет? — спросил я.

— Не тянет… — повисла, как всегда вокруг этой темы, пауза. — С папиросами вот какая история была связана, — сказал он, чтобы заполнить паузу, потому что уходить было ещё рано и неудобно перед пригласившим и подошедшим к нам капитаном. — Если интересно, расскажу.

— Расскажите, Михаил Александрович, сделайте милость, — чинно кивнул капитан.

— Педагог наш Владимир Иванович Москвин, сын великого Ивана Михайловича Москвина, рассказывал. Приезжает в город знаменитый фокусник-иллюзионист. Заходит в табачную лавку. В то время, прежде чем купить табак или папиросы, их можно было попробовать. Иллюзионист попросил на пробу большие такие папиросы, назывались они «пушка». Берёт одну папиросу, тщательно разминает, зажигает спичку, пытается прикурить… Ни в какую! Берёт вторую. То же самое. «Что же это, любезный, — обращается он к хозяину лавки, — у тебя за товар? Табак сырой, что ли?» И разламывает папиросу. А в ней — скрученная в трубочку ассигнация! Разламывает другую «пушку» — та же картина. Хозяин глаза вытаращил. И едва только покупатель ушёл, мгновенно закрыл лавку и стал лихорадочно ломать все подряд папиросы…

— Это, Миш, ты к чему рассказал, что-то я не врубилась? — осведомилась Алла Петровна, когда капитан, отсмеявшись, удалился.

— К тому, что хватит вам курить, дышать нечем. Пошли на свежий воздух.

К курению он, выкуривавший некогда по две-три пачки в день, относился пристрастно, как многие бросившие. Однажды, обнаружив в столе дочери-старшеклассницы пачку сигарет, он купил папиросы «Беломорканал», посадил Лену напротив себя и велел: «Кури!» Она отказалась, плакала… После этого не курила почти… месяц.

В отношении спиртного — почти аналогично. Так что больше трёх-четырёх-пяти рюмок в компании непьющего Ульянова я себе позволял редко. А тут днём на солнце разболелась от малой дозы голова, захотелось добавить, тем более на халяву. Я незаметно приотстал в музыкальном салоне. Попросил официанта налить, притом не порцию граммов в двадцать с кучей льда, а по-нашему, по-русски, пусть небольшой (другой тары не было), но полный стаканчик. Опрокинул. Закусил последним огурцом. Ещё подставил. Выпил, вильнув кадыком. Подмигнул глядевшей с восхищением старухе-американке, которая приглашала Михаила Александровича на белый танец. «Может, и я на что сгожусь?» — пошутил. Но она, видимо, моего английского юмора не поняла. «Он миллионер, — ответила вопросом на вопрос, — этот крепкий видный мужчина в клетчатом пиджаке, которого вы сопровождаете?» — «Мульти», — заверил я, в третий раз подставляя стаканчик официанту, — на посошок. «Да, я сразу поняла: он ведь занимает самый дорогой люкс. Но на чём он мог сделать в Союзе свои деньги? Он чем-то напоминает нашего актёра Марлона Брандо…» — «Godfather, совершенно верно, — ответил я, не придумав ничего остроумнее, — русская мафия». — «Я так и знала, — промолвила старуха, щёлкнув, как Щелкунчик, вставной челюстью. — Я всегда говорила, что Россия ещё своё возьмёт…»

* * *

Поздно вечером, изрядно осмелевший, я затащил Ульянова в ночной бар «Орион».

Вот вы говорите, Михаил Александрович: нет, не был, не имел, не герой, не помню, не участвовал… Будто анкету заполняете для выезда за рубеж. А первая любовь, к примеру, была у вас? Али тоже скажете, что ничего не было? В своё время ходили слухи о ваших романах с Юлией Борисовой, Нонной Мордюковой, Людмилой Зыкиной и чуть ли не с министром культуры Екатериной Алексеевной Фурцевой… Конечно, я понимаю, о каких известных актёрах слухов не ходило? Но всё же…

— Но всё же — говорить об этом не стану. Вообще, по большому счёту художник должен быть загадкой. Его не должны знать как облупленного. Судьбу должно быть видно в картинах, в симфониях, в романах, на экране, на сцене. Мой дом, как говорят англичане, — моя крепость. А первая любовь была. С одноклассницей Хильдой Удрас. Эстонкой.

— Красивая эстонка? — спросил я, украдкой взглянув через зал на капитанскую буфетчицу Настю.

— Обыкновенная, — ответил Ульянов, коротко глянув в том же направлении. — Однажды нас послали копать картошку в колхоз километров за пятнадцать — двадцать. Покопали, покопали — и дёру дали оттуда. Хильда завела. И вот я помню, как мы шли из этого колхоза и дико хохотали всю дорогу — по поводу того, что убежали с трудового фронта…