Безмолвное кладбище почти сразу и ответило на этот вопрос — расположенной на первой линии могилой некоего Василия Николаевича Строгова (1884–1979). Возле неё стояли среднего возраста мужчина и женщина, которая, заслышав русскую речь, оглянулась на нас и затем не сводила глаз, особенно с Аллы Петровны.
— Что это она, интересно, на меня так смотрит? — озаботилась тёща, проверяя, всё ли в порядке с туалетом и причёской.
Они с Еленой продолжили осмотр первых к морю линий кладбища, а мы с Михаилом Александровичем свернули налево, углубившись в ярмарку потустороннего уже тщеславия.
— Вы как к смерти относитесь, Михаил Александрович? — спросил я, больше чтобы нарушить становившуюся тягостной ватную кладбищенскую тишину, в которой лишь изредка вязли осколки звуков, долетавших из города.
— Это тебя в МГУ учили такие вопросы задавать? — усмехнулся Ульянов. — Как к ней можно относиться… Положительно или отрицательно ты имеешь в виду?
— Я в смысле того, что многие ваши герои и в кино, и особенно в театре, гибнут. Так или иначе. А некоторые актёры считают это… плохой приметой.
— Так или иначе, — повторил Ульянов, разглядывая замысловатые надгробные памятники, просторные склепы с горящими внутри свечами. — Так что ж, Шекспира вовсе не играть, если верить примете? Как к смерти отношусь, спрашиваешь? «…уничтожьте в человечестве веру в своё бессмертие, в нём тотчас же иссякнет не только любовь, но и всякая живая сила, чтобы продолжать мировую жизнь. Мало того: тогда ничего уже не будет безнравственного, всё будет позволено, даже антропофагия».
— Достоевский?
— В келье у старца Зосимы в «Братьях Карамазовых» такая мысль высказывается.
— Знать бы ещё, что такое антропофагия, — вздохнул выпускник МГУ.
— Людоедство, — просветил Ульянов.
На выходе из кладбища Алла Петровна отлучилась в туалет. Мы присели в тени платанов. Вышла она минут через десять сияющая, счастливая. За ней появилась женщина, которую мы видели у могилы нашего соотечественника по фамилии Строгов.
— Что там случилось, мама? — удивилась Лена.
— Стою перед зеркалом, причёсываюсь, — отвечала помолодевшая вдруг, приосанившаяся Алла Петровна. — И вдруг слышу из-за спины: «Это вы?! Алла Парфаньяк, я вас узнала! Вы играли корреспондентку „Пионерской правды“ в „Небесном тихоходе“!..» И взяла у меня автограф, представляете! Она ещё в пятидесятых замуж сюда, в Италию, вышла.
— У вас, Алла Петровна, даже в общественных туалетах на генуэзских кладбищах поклонники! — едва не зааплодировал я.
— Так-то, Мишенька! Знай наших. Не тебе одному на лаврах почивать.
— Да я не почиваю… — с искренней гордостью за свою Аллу улыбался довольный Ульянов.
— Она уверена, что с министром нашим культуры Екатериной Алексеевной Фурцевой мы лучшие подруги. И что это я, я тебя сделала. Ты понял?
— Как там, у Высоцкого, — подмигнул Ульянов. — «Распространена наше по планете…»
— «…особенно заметно вдалеке, — продолжил я. — В общественном парижском туалете я видел надписи на русском языке».
— Хамло, — пожала плечами Алла Петровна. — И при чём здесь Высоцкий?.. Да вы хоть знаете, сколько девчонок погибло! — воскликнула, окинув взором всё генуэзское кладбище, будто наши лётчицы здесь все и были погребены. — Как вылетали на этих фанерных самолётиках парами, одна отвлекала на себя огонь немцев и почти наверняка гибла, другая бомбила! Совсем молоденькие, восемнадцати-девятнадцатилетние девчушки, а в двадцать восемь старухами уже были! Их фашисты «ночными ведьмами» называли!..
Под сильным, каким-то театральным впечатлением от произошедшего мы направились к выходу.
На площадке за воротами Кампо-Санто возле чёрного кадиллака-катафалка стояли две проститутки во всём чёрном.
— На случай, если понадобится по сходной цене кого-либо из близких усопшего или усопшей утешить? — хмыкнул я.
— Медленно и печально, как в анекдоте, — задорно ответила вдохновлённая Алла Петровна.
Прохожие удивлённо смотрели на женщину в белых одеждах, вышедшую с кладбища со счастливой улыбкой. Здесь я сфотографировал Аллу Петровну, сожалея, что не успел этого сделать на выходе из сортира — в момент актёрской истины.
— …Злые языки, Алла Петровна, уверяли, — вспомнил я, когда мы, набродившись по кривым тёмным затхлым улочкам, присели в кафе выпить холодной колы, — что Фурцева с Зыкиной друг в дружке души не чаяли. В баню ходили только вместе и вообще… Оказывается, и вы — не чаяли?
— Я — чаяла! Это Галька Волчек, Олег Ефремов, Михаил Александрович наш с ней шуры-муры…
— Фурцева однажды даже в пример меня поставила, — усмехнулся Ульянов.
— Расскажите!
— Мне необходимо было достать для Ленки, тогда ещё маленькой, путёвку в санаторий. А куда идти, я не знал. Записался к Екатерине Алексеевне.
— По поводу путёвки вы отправились к министру культуры?! — воскликнул я. — О, времена! О, нравы! Это больше похоже на анекдот.
— Просто так путёвку в Железноводск достать было невозможно. Пришёл, сижу. В девять ноль-ноль в приёмной появляется Юрий Петрович Любимов, благоухающий одеколоном. Я спрашиваю: а ты чего? Да вот, говорит, я же в Америку должен лететь, работаю над спектаклем «Под кожей статуи Свободы», а меня не пускают!.. В это время выходит секретарша, приглашает меня, потом и Любимова. Заходим. Начинаем разговор. Как дела? — спрашивает Фурцева. Собираюсь, говорит Любимов, в Штаты в творческую командировку! Помогите, Екатерина Алексеевна, это же не просто, это творческая, художественная необходимость! Евтушенко, автор поэмы, сто раз там бывал, мне тоже необходимо наглядеться, надышаться, напитаться, прочувствовать! Дабы правдиво, достоверно показать загнивающий Запад!.. Да что там делать, говорит она. Я вот была недавно — совсем там делать нечего, поверьте… Несколько минут спустя начинается уже на повышенных тонах разговор. Любимов требует, почти ругается, поносит бюрократов, не выпускающих его в Америку, — но Фурцева непреклонна. Вы, Юрий Петрович, говорит, лучше вот как Михаил Александрович поезжайте-ка с семьёй в Железноводск, мы вам с путёвкой поможем, подлечитесь… Да я здоров! — кричит Любимов… Так и не пустила она его тогда «напитаться Америкой». А ещё была встреча с Фурцевой, когда только-только начинали выезжать. Наш Театр Вахтангова распределили…
— По разнарядке, что ли?
— Уж не знаю. Направили в Австрию на гастроли. Фурцева собрала, как тогда было принято, коллектив и стала учить, как там вести себя, как работать. «Человека с ружьём» необходимо поднять, говорит. С вашей «Принцессой Турандот» уж как хотите, а произведение о Ленине необходимо поднять! И спрашивает: кто у вас Ленина играет? Наш режиссёр Рубен Симонов отвечает: Ульянов. Да как он смеет, вспылила Фурцева, играть в других фильмах, во всякой дряни, когда ему доверена роль Ильича!.. Но он же актёр, объясняет ей Симонов. Всё равно должен знать, что можно, а что нельзя играть! — кричит Екатерина Алексеевна… Потом выяснилось, что именно вывело её из себя: моя небольшая роль стукача, абсолютной сволочи, в картине Басова «Тишина»… И потом ещё с ней встречались. У меня есть замечательная фотография. Когда я получал за «Председателя» Ленинскую премию в Кремле, в зале, который назывался Свердловским, в президиуме сидели четыре лауреата: «Отец солдата» Закариадзе[6], певица Долуханова, художник Пластов и я. Я выступаю, а она, Фурцева, жутко нелюбезно, неприязненно так на меня смотрит… Как солдат на вошь.
— Но у многих о Екатерине Алексеевне остались добрые воспоминания.
— На самом деле я никогда не был к ней близок, как Олег Ефремов, например… Знаю то, что знаю.
— Она ведала выездом актёров, художников за рубеж?
— Она ведала самими художниками. Такая у нас система.
— А когда впервые вы оказались за границей, за бугром, как принято было выражаться на столичных кухнях?
— В 1953 году. Отправили нас в Польшу. Это была акция государственная: человек сто тридцать, вся труппа, осветители, рабочие сцены, в полном составе театр. Играли в Варшаве, в Лодзи, в Кракове… Принимали нас фантастически! Возили, кормили, поили, приёмы были на высшем уровне!