С гордостью, с почти осязаемым, животрепещущим наслаждением Аджубей показывал то, что успел построить с прошлого нашего приезда к нему на дачу (я невольно сравнивал с Ульяновым — никогда тесть мой не относился так трепетно ни к недвижимому, ни к движимому имуществу). «Вот котельная, котлы немецкие решил ставить вместо наших, здесь погреба, кухня двухсветная, гостиная с камином, бильярдная, наверху спальни…» Аджубей изумлял всех, знакомых и незнакомых, тем, как стремительно и неудержимо восставал каждый раз из пепла — в буквальном смысле слова. Сгорела баня (отдельно стоявшее строение) — получил компенсацию по страховке — выстроил баню ещё более знатную, просторную, оборудованную по последнему слову финской банной техники. Сгорел дом (!) — получил компенсацию по страховке — в рекордно короткие сроки выстроил фантастический по меркам 1980-х многоуровневый коттедж. Не унывал Алексей Иванович. Закалила его жизнь. Бонвиван, жуир, гурман, эпикуреец, он всё намекал, подмигивая, на прежние свои банные похождения, в том числе с комсомольцами, когда был ещё редактором «Комсомольской правды». Но отклика у Ульянова эти намёки не находили.

* * *

…Возвращаясь, с вашего позволения, к преданному всеми Жукову, — говорил я, лёжа на липовом полке шикарной сауны теплохода «Белоруссия» (кроме нас, посетителей не было; не разобравшись во множестве иностранных склянок, я то и дело брызгал на раскалённые камни натуральные эфирные масла и ароматизирующие жидкости. «A-а, хорош-шо-о!..» — не мог удержать я эмоции, Ульянов же, как правило, сдерживался даже в бане). — Алексей Иванович мне как-то сказал, что один из немногих, единственный из лауреатов Ленинской премии, который от него как зятя Хрущёва не отшатнулся, не предал после кремлёвского переворота и прихода к власти Брежнева, — это вы.

— Он так тебе сказал?

— Да, рассказывал, как на премьере то ли в Большом, то ли в каком-то ещё театре, где была вся Москва, в фойе вокруг него с Радой образовалась полоса отчуждения. Никто не подходил. Из тех, кто ещё вчера лизал и клялся в вечной дружбе, а если некоторые и подходили, то по-тихому, в туалете. А вы подошли открыто, не таясь. За что Алексей Иванович вам был очень благодарен. Вы не боялись попасть в опалу?

— Я не думал об этом, — ответил Ульянов, выплёскивая ковш воды на камни с размаха, видно, ему было не неприятно, что упомянул об Аджубее.

— Вы же с Аллой Петровной были, да и есть придворные, можно сказать…

— Никогда мы придворными не были, — набычился Ульянов, запахивая простыню.

— А что в этом такого? Многие, отец мой, например, завидуют тому, что вас всегда приглашают на все кремлёвские приёмы, в посольства… Отдыхаете вы в элитных санаториях с партийными бонзами, министрами… А там ведь всякие тайны мадридского двора, правда?

— Что правда, то правда. Но нашего брата — артиста, художника, музыканта — в тайны эти не посвящают. Порой и за шутов, как ты знаешь, держат.

— Вас?!

— Ну не меня, но были такие артисты… поэты… А министры любят сфотографироваться вместе где-нибудь на приёме или с удочкой на рыбалке и показать потом: «Во, артист этот, который того-то играет, со мной рыбачит — пьёт, как лошадь, уж не говоря про баб…» Но ты о чём спрашиваешь?

— Помогает опыт общения с номенклатурой в творчестве? Интриги, заговоры, лесть, предательства, убийства… Шекспир!

— Может быть, отчасти. Не задумывался. В творчестве так или иначе используется всё. Кажется, у Ахматовой есть: когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда… Как-то так, не помню точно. Но мы о Жукове говорили.

— Да. И вы сказали, что роль ещё не сыграна… Это вы напрасно, Михаил Александрович. Вашего Жукова весь мир знает.

— Когда-нибудь кто-нибудь сыграет настоящего. Трагического. Но это уж, к сожалению, буду не я. Я своего сыграл.

— А с кого, интересно, началась ваша вереница полководцев, императоров, царей? И почему, собственно, вы? Ну то что Вячеслав Тихонов, извините, сыграл князя Андрея Болконского, это понятно…

— Ты прав, Слава аристократ. Хотя тоже из простой семьи, насколько я знаю. А я, будучи вовсе не героического характера, энергетики, самого что ни на есть рабоче-крестьянского, плебейского, говоря откровенно, среднестатистического вида и стати, целый легион императоров и вождей наиграл. Так вышло. Даже не знаю, почему. Кто-то из режиссёров что-то во мне увидел, а потом пошло-поехало. Жаловаться грех, конечно. Начал я с сугубо положительных простых советских людей, тружеников: Саня Григорьев в «Двух капитанах» по роману Каверина, Каширин в фильме «Дом, в котором я живу»… А первым в моей номенклатуре был, пожалуй, Киров. Меня, ещё студента, вызвал Рубен Николаевич Симонов и предложил попробоваться на главную роль в спектакле «Крепость на Волге». Струхнул я, конечно, не на шутку. Первая, фактически, роль на сцене театра — и сразу самого Кирова! Но согласился, разумеется. И стал готовить отрывок. Помогал мне мой товарищ актёр Катин-Ярцев. Шли дни, недели, меня никуда не вызывали. Я решил — не без облегчения, но и не без досады, — что тревога ложная, обошлись без меня. Как вдруг сообщили о дате просмотра. Я вышел на сцену Вахтанговского театра, загримированный, насколько это возможно, и одетый «под Кирова»: чёрные гимнастёрка, галифе, сапоги… Вышел — и первой мыслью было: бежать!.. Бог с ней, этой ролью, с театром! Не судьба… Но не прошли, видно, годы учёбы даром. Совладав с собой, я начал играть. Всё было как в мистическом сне, когда видишь себя со стороны. Я и не я произносил текст, жестикулировал, передвигался по сцене… Под конец из чёрной пропасти зрительного зала поблагодарили — и отпустили. А вскоре предстояли гастроли театра в Ленинграде, меня взяли. От вокзала везли на автобусе, и никогда не забуду того восторга: солнце, купола соборов, фасады домов на Невском, мосты, Марсово поле в осеннем золоте, надпись «Якорей не бросать!» на граните набережной и я, уже взаправдашний актёр, приехавший на всамделишные гастроли!.. Волновался дико — в Ленинграде помнили, знали, любили Кирова. «Миша, — сказал мне директор нашего театра Фёдор Пименович Бондаренко. — Киров должен быть как настоящий. Прежде всего, надо подумать о гриме. На это я никаких денег не пожалею. Самое главное — первое впечатление. Ты выходишь, а по залу прокатывается: „Как похож!..“ Дальше уже само пойдёт». Мы отправились на «Ленфильм», к знаменитому мастеру-гримёру Горюнову…

Так вот, поизучал меня какое-то время Горюнов, имя-отчество которого, к сожалению, не помню, и наотрез отказался: «Нет, я из вас Кирова делать не буду!» А я и в самом деле был «не кировский» — тощий в голодном студенчестве, шея мальчишеская, длинная, как у гуся… Но главное — лицо: лоб, скулы, подбородок никак не тянули на кировские. Горюнов посоветовал обратиться на телевидение. В день спектакля я приехал. Надел по команде телевизионных гримёров под гимнастёрку ватную куртку, под галифе — ватные штаны. Фигура получилась презабавная: надутый человек с тонкой шеей и лицом с кулачок. Начали меня стилизовать — из пропитанных специальным клеем слоёв ваты наращивать мне «мясо»: скулы, щёки, лоб. В конечном счёте я стал похож на бурундука из папье-маше: круглые щёчки, запрятанные в них глазки… И вот мой выход на сцену. Я появляюсь — жизнерадостный такой, смеющийся заразительным, как сказано было в ремарке, смехом Сергея Мироновича, озорным, от всей души!.. Выхожу я, хохоча, и вдруг все мои наклейки отлепляются от лица в разные стороны и встают в виде огромных ушей. Я не сразу понял, что произошло, увидел только выражение ужаса в глазах побелевшего Бондаренко. А в зале секретари обкома, горкома… Произнеся несколько реплик, уже чувствуя неладное — я не провалился на месте, полагаю, благодаря лишь сибирским нервам, — скрылся за кулисами. Директор бросился за мной и, интеллигентно выражаясь, сорвал с меня все эти бурундучины. Отчего и мой следующий выход произвёл эффект: вместо полнощёкого цветущего несгибаемого соратника Сталина, покинувшего сцену несколько минут назад, появился голодный, с измождённым лицом юнец… На другой день в ленинградской газете критик написал, что Михаилу Ульянову, по причине его молодости, ещё не всё удаётся в роли такого масштаба.