Мы сидели, завернувшись в простыни, на полках друг против друга. Взгляд Ульянова трудно было выдержать. Его даже со сцены через свет рампы трудно выдержать. «В антракте подошёл ко мне полковник, — как-то рассказывал он на даче после спектакля, — и говорит: „Товарищ Ульянов. А что это вы мне всё в глаза смотрите, играя этого своего Ричарда Третьего? А?“ Я отвечаю: „Что вы, я не только вам, товарищ полковник, в глаза смотрю“. — „Да нет… Вы всё время на меня внимание обращаете, на восьмой ряд, я же вижу. Вы что, хотите, чтобы я был соучастником этой вашей гнусности? Противно! Будто вы меня всё время втаскиваете в эту грязь! Даже после сцены на кладбище, когда бедную леди Анну грязно изнасиловали… Я советский офицер!“ — „Ну, — смеюсь, — это, пожалуй, одна из лучших рецензий!“ А он: „Не надо только смеяться, ничего смешного в этом не вижу!“».

— …Наполеон говорит: «Мой мир, каким я его вижу», — продолжал Ульянов. — Какое же проклятое это «я»! Которое, подобно лавине, разбухает, срывается и несётся, погребая под собой счастье, чаяния, мечты человеческие. Всё попирается, уничтожается ради этого «я». Сметаются все преграды, гибнет логика, смысл, правда, справедливость, законность, человечность! Не остаётся ничего, кроме «я». Сколько история видела этих раздутых «я»! Сколько крови пролито, сколько жизней уничтожено, сколько растоптанных ради ублажения этого «я»! В конце концов, все гипертрофированно раздутые личности лопаются со страшным кровавым треском! Такие вот примерно мысли кипели во мне, когда я вёз пьесу «Наполеон Первый» в театр.

— Жуть! Так и слышен кровавый треск… И что сказали в ответ на ваш страстный монолог в поэтическом Театре Вахтангова под руководством Евгения Симонова, сменившего отца?

— Главному режиссёру нашего поэтического пьеса показалась слишком мелкой, поверхностной, легковесной. Другому показалось, что эта пьеса не соответствует истории. Третий не увидел меня в роли Наполеона… И я уже стал привыкать к грустной мысли — Наполеона никогда не сыграть. Да сколько этих задуманных, вожделенных, выпестованных, но не сыгранных ролей!.. Но вдруг оказалось, что в другом московском театре происходила приблизительно такая же вечная актёрская борьба. Ольга Яковлева, замечательная, как ты знаешь, актриса Театра на Малой Бронной, давно уже болела Жозефиной. Кстати, превосходнейшая, великолепная роль. Давно и безнадёжно болела. И так сложилось — опять его величество Случай! — что у Анатолия Васильевича Эфроса появилась возможность начать репетировать пьесу, а кто-то подсказал ему, что, дескать, Ульянов вроде бы бредил ролью Бонапарта. А так как мы уже много лет договаривались что-то вместе сделать, то Эфрос и позвонил мне — я поначалу не поверил в своё счастье. Действительно, уж очень вдруг сошлись все концы, и возникла сказочная прямо-таки ситуация — как в «Тысяче и одной ночи». И началась работа. Я оказался гастролёром в Театре на Малой Бронной. Трудно, тяжко было. И свои ревновали, мол, предал, и к чужому театру, где не особенно рады были гастролёру, приходилось приноравливаться. И к залу привыкать — старался говорить тише, потому что привык играть на сцене Театра Вахтангова, где в зале сидит тысяча с лишним человек и акустика отнюдь не на уровне древнегреческих театров…

— Предлагал я вам попробовать на Акрополе, — встрял я, понимая, что время в сауне подходит к концу, а до главного мы ещё не договорили, да и вообще, честно говоря, желая поскорее выбраться наверх, где солнце, море, заграница…

— Замечательное было время, когда мы репетировали «Наполеона Первого» с Эфросом и Ольгой Яковлевой. Но сыграли мы этот спектакль всего раз двадцать.

— Мечтали, вынашивали, пробивали, репетировали в муках — и всего двадцать спектаклей, которые увидело от силы несколько тысяч человек, притом случайных в большинстве своём, просто купивших билеты?! Вы, Ульянов… И на плёнке не запечатлели?

— Такая вот актёрская наша доля, — пропаренно, горьковато-кисло улыбнулся Михаил Александрович. — И то сказать: никто ж не неволил…

— Наполеон у вас какой-то нестандартный получился.

— Но мы и ставили себе целью извлечь из-под исполинской пирамиды славы его частную жизнь, человеческую суть. Да, он велик, грозен, он стирал границы Европы и Африки, прочерчивал новые… Но для нас ключевой стала последняя фраза этой блестящей с точки зрения драматургии пьесы. Когда Наполеон проигрывает — уже после ухода из Москвы, — Жозефина спрашивает его: «И что же остаётся?» — «Остаётся жизнь, которую ты прожил», — отвечает он. То есть ничего.

— Как это ничего, Михаил Александрович? А если бы вас вот так вот Алла Петровна спросила, ну, скажем, после провала какого-нибудь спектакля? Или фильма, режиссёрского вашего дебюта «Самый последний день», например?

— Я говорю об императоре — ни прочерченных им границ не остаётся, ни походов… Остаётся только жизнь человеческая, единственная ценность, единственное, что по-настоящему было. Всё остальное — тлен.

Я плеснул на камни водой, побрызгал экстрактом мелиссы, лаванды, ели, капельки которой вспыхнули полудюжиной пахучих огоньков.

— Так вот, заканчивая с Наполеоном, — продолжил Ульянов, — мне интересно было его как мужчину сыграть. А не как историческую личность. «Мужчина может спасти государство, — говорил Юлий Цезарь, — править миром, стяжать бессмертную славу, но в глазах женщины он останется безмозглым идиотом»… Он, Наполеон, оставлял её, возвращался к ней, ревновал дико, он места себе без неё не находил… Он вырваться не мог из-под её власти… И она использовала по отношению к нему всё женское искусство обольщения, хотя тёмная это история, наставляла она ему рога или нет… Но даже такое мощное трепетное, постоянно обновляемое чувство к женщине пасует перед одержимостью диктатора, мечтающего владычествовать над миром. Обладание миром для Наполеона выше счастья обладания даже самой любимой и желанной женщиной. Я чувствовал эту сшибку между чувством к Жозефине и долгом, как он его понимал. Она — его жертва. Но и сам он — жертва. Этот человек — владыка мира — на самом деле был не властен в себе самом: зависимый, подчинённый, трагически несчастный. Есть в спектакле сцена: Наполеон, его братья и вся остальная родня (а у него, как у всякого корсиканца, было десятка полтора братьев и сестёр) — и он орёт на них, как на прислугу, по той простой причине, что все они были ублюдки и хапуги, они только и знали: «Дай! Дай! Дай!» Его братья: король Неаполитанский, Сицилийский, герцог Испанский… Он им раздавал земли и королевства, а они его предали… Он сам себя судит: «Кто я? Император? Нет, авантюрист, сделавший себя императором. Пират, присвоивший себе корону Карла Великого»… Не предаёт его лишь Жозефина. Но император берёт в нём верх — он предаёт Жозефину.

Ульянов вышел, окунулся в купель с холодной водой и вернулся в парную.

— Можно ли это назвать предательством — вот вопрос, — продолжал я умничать, тоже окунувшись и захватив из холодильника запотевшую бутылочку «Гиннеса». — А что было бы, если б он с этой своей Жозефиной на веки вечные остался? «Мужчина, допускающий, чтобы им помыкала женщина…» Мало ли таких было — которые остались. Уцепившись за юбку, а то и спрятавшись под неё… Тема предательства — одна из самых популярных. Начиная с Нового Завета. Впрочем, гораздо раньше. У вас, Михаил Александрович, в творчестве сплошь да рядом — то вас предают, то вы…

— Знаешь, я одно исследование недавно читал. Не ручаюсь за точность, но сказано там вот что. Свобода личности была совершенно уничтожена благодаря ужасной государственной системе и… — Голос становился всё глуше, Михаил Александрович, оглядывая обшитый липовой вагонкой потолок и стены, особенно вытяжку, перешёл почти на шёпот, а я сидел, завернувшись в простыню, и не мог поверить в реальность происходящего. — …постоянным произвольным арестам и заточениям граждан. Правосудие было уничтожено… Дикие битвы, беспощадные казни, предательства, бесстыдные измены… Моральная дезорганизация общества отразилась на людях. Всё делалось тайно, одно говорилось, а другое подразумевалось, так что не было ничего ясного и открыто доказанного, а вместо этого по привычке к скрытости, к тайне люди всегда ко всему относились с внутренним подозрением…