— Кого вас, Роман Григорьевич?
— Нас, Западную Украину! Советские, в сорок пятом году! Кто ж ещё? И именно таких русских ребят мама пустила жить у нас на кухне. Все боялись. И действительно, это было страшно! Когда они вошли во Львов, никто их не хотел пускать…
— А они разрешения спрашивали? На постой просились, как в фильме „О бедном гусаре замолвите слово“?
— Конечно, не вламывались же! У нас они больше месяца, по-моему, жили, человек десять или двенадцать. Это были первые русские, которых я увидел, для меня это было олицетворение России, первая весточка, первая нота… И вот в том, как они вели себя, как курили махорку, приносили водку, как хохотали, — я потом его узнал, будто те десять-двенадцать и были Мишами Ульяновыми. И это всегда, всю жизнь, хотел я того или нет, подсознательно было со мной. И вот спустя десятилетия он приходит в Театр МГУ, где и ты, если ещё помнишь, играл…
…Во второй половине 1970-х годов Роман Виктюк был художественным руководителем Студенческого театра МГУ, располагавшегося в бывшей (ныне восстановленной) университетской церкви на улице Герцена (Большой Никитской), — театра весьма популярного в то время, порой скандального. Автор этих строк тоже выходил на его подмостки, притом исполнял, похвалюсь, главные роли. Играли там профессора МГУ, играл Ефим Шифрин и другие, впоследствии известные актёры. На спектакли Виктюка ходила „вся Москва“. Спектакли нередко закрывали по цензурным соображениям. Затем и сам театр был упразднён.
— Спектакль „Уроки музыки“ по пьесе Людмилы Петрушевской мы играли без всякой цензуры, так называемых литов, согласований, утверждений наверху, — вспоминает Виктюк. — Сначала на Герцена, под Кремлёвской стеной, потом, когда нас погнали власти, стали играть на Каширке в Доме культуры Онкологического центра. И туда тоже, как и на Герцена, приезжала вся театральная элита. И приехал Михаил Александрович с супругой, Аллой Петровной… Кстати, она тоже имеет отношение ко Львову, мало того, оказалось, что её родные и близкие — те люди, с которыми я был очень хорошо знаком, которых любил, и эта ниточка с Западной Украины, из Львова в Москву протянувшаяся через Петровну, стала для меня настолько дорогой, что я тебе передать не могу! Это был один аккорд, одна нота. Закончился спектакль, зрители, как всегда, приняли замечательно. И Михаил Александрович сказал, что хочет встретиться с актёрами. Я, конечно, испугался, подумал, что он, Герой Труда, народный-разнародный, начнёт их ругать. А Люся Петрушевская в пьесе, как в операционной, исследовала ту болезнь, которая была в обществе. Я себе мгновенно представил монолог, который он, член ЦК партии, мог произнести! И вот, когда все сели, он так ласково, так нежно посмотрел на профессоров, докторов наук, которые принимали участие в спектакле, а у нас там только одна профессиональная артистка была, Валентина Талызина, которая, кстати, из тех же мест, что и он, из Омской области…
— Но это странно! Ульянов никогда не жаловал самодеятельность!
— Да, не жаловал! Но тут — другое! Он сказал артистам, что так, как они играют, он мечтал играть всю свою жизнь! Он был абсолютно искренен! И когда он сказал эту фразу, повисла невероятная тишина! И только Валя Талызина, которая могла с ним говорить на равных, воскликнула: „Михаил Александрович! Повторите это ещё раз!“ И он захохотал своим заливистым, раскатистым, как гром, хохотом…
— Ульянов — раскатистым хохотом? Почти за восемь лет в семье я ни разу не слышал его заливистого, раскатистого хохота!
— А тут захохотал! И повторил: „Да, как вы играете, я мечтал играть всю жизнь!“ И стал говорить о каждом из них. Притом так, как будто был на моих репетициях, слышал то, что я говорил! Он говорил о них, как о своих близких, родных людях. Потом, когда я уже с ним поработал, я понял, что у него как бы происходили свои внутренние монологи, он сопоставлял собственную жизнь с тем, что только что увидел на сцене. А Талызина была его как бы сестра. Самая любимая, самая непостижимая, потому что у Вали, я ее с первого курса ГИТИСа знаю, тоже сложный, непредсказуемый по-сибирски характер!.. Ведь Омск — это Сибирь?
— Сибирь.
— Он не подбирал слов, из него, точно искры из вулкана, сыпались мысли, порой совершенно бессвязные, но только об одном: о любви к своей земле. Он не хотел уходить! Да, ты совершенно прав, он не любил самодеятельности и сказал об этом: „Я всегда считал, что самодеятельность — личное дело каждого, просто досуг!..“ И потом, когда спектакль закрыли, закрыли и театр, то профессора университета, доктора наук написали письмо на съезд партии Брежневу. Его подписали очень многие известные деятели культуры. И когда пришли к Михаилу Александровичу, он сказал: „Я подписываюсь с радостью и такими большими буквами, чтобы они там знали: я — за театр!“
— Но наступала новая, так сказать, эра, восьмидесятые, девяностые… В Вахтанговском вы поставили „Анну Каренину“, однако Ульянов ведь там не играл?
— Я дружил с Людой Максаковой, она всё говорила, что я должен прийти, хотела сыграть Анну. Я хотел, чтобы Ульянов играл Левина, Юра Яковлев — Каренина, Ира Купченко — Долли… Но почему-то Евгений Рубенович Симонов меня убедил, что Левин ближе к возрасту Карениной-Максаковой… Я пытался его переубедить: мол, то, что вложил, что хотел сказать Толстой этим образом, может передать в вашем театре только Ульянов!..
— Тем более что Тарасова во МХАТе Анну Каренину, кажется, и в семьдесят лет играла — всё условно… А кто сыграл Левина в результате?
— Карельских. Он моложе и сыграл хорошо. Но до сих пор я уверен в том, что на уровне философском роль Левина, в котором много самого Толстого, Ульянов сыграл бы потрясающе!.. И ещё несколько лет спустя раздаётся звонок. Михаил Александрович говорит, что хотел бы со мной встретиться. Я очень хорошо помню тот вечер — Ульянов настолько ярок, скульптурен, что даже какие-то мелочи, связанные с ним, врезались в память. Он уже был руководителем театра. Встретил меня, как человека, которого знает очень давно, это моментально сразило и расположило. Мы сели, стали разговаривать, я сказал, что хотел бы поставить нечто такое, что будет связано с ним. Он говорит, довольно резко, как руководитель театра: „Нет, это не имеет никакого значения!“ И тогда я, в силу своего хулиганского характера, говорю: „А вы знаете, Михаил Александрович, ваш родственник Серёжа Марков играл в Студенческом театре МГУ, куда вы приходили, и играл замечательно, и пел ‘Охоту на волков’ Высоцкого вровень вашему восприятию жизни, — так вот он сказал, что я просто обязан поставить что-нибудь в Вахтанговском именно с вами!“ Он захохотал.
— Но я не помню, чтобы говорил такое. Да и играл-то я у вас так себе, на уровне самодеятельности.
— Не в этом дело! Я сам себе придумал монолог, чтобы его сбить! И дочь ваша, говорю, его бы наверняка поддержала. Он: „Ну хорошо, я сдаюсь. А что ставить будете?“
Я говорю: „У меня есть прекрасная английская пьеса ‘Уроки мастера’, ни у кого больше её нет, там Сталин, всё его окружение и два композитора…“ Был поздний вечер. Я думал, он возьмёт пьесу, через какое-то время ответит, будем обсуждать… А он вдруг: „Давайте сейчас читать“. И я стал читать. Он слушал и размышлял, конечно, не только над ролью Сталина, но и — как руководитель театра — о том, какой будет общественный резонанс от этой постановки.
— Как-то в круизе по Средиземноморью я спросил, не думал ли он сыграть Сталина, а он ответил: „Какой из меня Сталин? Хватит того, что Ленина столько раз сыграл!“
— Мне и тогда надо было его переламывать. И я читал так, чтобы убедить: общественный резонанс будет. Он хохотал. Когда Сталин учил Шостаковича и Прокофьева, как надо писать музыку и петь „Сулико“, попросил сделать паузу, сказал, что это надо пережить. А когда в конце первого акта Сталин на глазах Прокофьева стал ломать пластинки, твердя: „Мало! Мало! Мало!“, а Жданов в женском платье, уже подвыпив, его веселил и всячески давал возможность животному началу в Иосифе Виссарионовиче ещё больше усилиться и в этот хоровод включал и Шостаковича, Михаил Александрович схватился за голову руками и грустно сказал: „Театр закроют“. А я, опять-таки в силу своего мальчишества, говорю: „А может, так и надо, будет поступок — чтобы власть, наконец, задумалась?..“ И какие-то ещё глупые слова говорил. Второй акт я предложил прочитать позже, дома, сказал, что вдохновение у меня будет, когда соберётся семья: Аллочка Петровна, Лена, Серёжа… Нет, он говорит, сейчас читайте — вдохновение будет от меня. И он переменился, уже стал слушать не как Герой и партийный руководитель, даже закурил…