— Люди известные?
— Это были его друзья и родные. С известными мы ходили в Дом кино, где всё было торжественно и официально. А в Ростове Великом были именно близкие люди, со школы, кажется, ещё друзья, из Сибири… Я тогда сделал ролик о нём юбилейный, хороший, он потом мне говорил, что ролик тот хранится у него в гараже „как свидетельство его жизни“. Если не сгнил от сырости, до сих пор, должно быть, цел.
— Там сухо, там погреб добротный.
— И вот все расселись, наполнили бокалы и первым взял слово юбиляр. Я хочу, говорит, выпить за мою супругу Аллу Петровну… Да, по-моему, с неё и начал. Потому что, конечно, юбилей мой, но если бы не она… И стал рассказывать какие-то безумно смешные и в общем-то трагические истории, из которых его вытаскивала Алла Петровна… Потом, не дав выплеснуться ни капельке маразма, перешёл к Ленке, дочке, потом дальше, дальше… Короче говоря, он не дал никому сказать ни одного слова на этом юбилее. Он сам произнёс пятьдесят тостов — за каждого человека, которого пригласил на свое пятидесятилетие, весьма педантично, — за каждого, никого не забыл! Меня поразил этот номер — как можно человеку сильному, умному, волевому уберечь себя и окружающих от маразма. Вот это был юбилей!
— Вы с ним сняли картину „Егор Булычов“. Ульянов в роли горьковского Булычова — это был ваш осознанный выбор как начинающего кинорежиссёра?
— Отдельная история! Была в Михаиле Александровиче одна удивительная вещь, очень мною любимая и очень ценная. Он ведь для многих людей, для миллионов зрителей — человек-кремень, председатель, маршал Жуков, одна армия с фланга, другая в тыл заходит… И когда мы начали работать над Булычовым, он, окинув так меня угрюмым взглядом, сказал: „Послушай. Для меня это очень серьёзная работа. И ты должен быть готов к тому, что нас ждут большие трудности. Будет серьёзная притирка. Потому что я всегда очень долго работаю над костюмом, над гримом, надо всем внешним обликом и тут мне мешать не надо…“ Я думаю: ё-моё, вот же попал!
— У вас ведь была весьма существенная разница в возрасте?
— И в возрасте, мне-то всего было двадцать четыре года, и в положении: он уже был и народный, и лауреат Ленинской премии, и всевозможных прочих премий и наград!.. А я вообще случайно на этой работе оказался. Потому что не люблю Максима Горького. Я Чехова люблю. А идея эта пришла Баскакову, тогдашнему заместителю министра кинематографии. Он поехал во Францию на Каннский кинофестиваль, потом в Париж. А был 1968 год, студенческая революция, волнения, машины переворачивали, жгли всё, митинги, демонстрации — и страшно народ ломился в Париже на фильм „Егор Булычов“, поставленный каким-то модным французом. Чуть ли не на втором месте Булычов был после Че Гевары… А я, сделав диплом по Чехову, мечтал поставить „Вишнёвый сад“. Не помышляя ни о каком „Булычове“. Но так уж судьба распорядилась… Долгим путём дошла эта идея Баскакова до меня. Помню, валяюсь я на диване в невесёлых размышлениях — и вдруг сел. Ведь есть колоссальный Егор Булычов, пришло мне в голову. Это Михаил Александрович Ульянов! Я посмотрел фильм „Председатель“, который как бы ни по одному параметру не должен был мне понравиться, там вроде бы всё наоборот, противоположно моим убеждениям — но он мне дико понравился! И я понял, что возникает та же самая комбинация: я буду работать с материалом, который не мог мне понравиться, но если будет Ульянов, мне всё будет нравиться!.. Почему — я сам не понимал. Я вообще тогда ничего не понимал, но чувствовал интуитивно: Михаил Александрович мне абсолютно необходим! В объединении „Луч“ мне помогли с ним договориться… И я придумал, понял, что Булычов должен практически всё время ходить в собственном доме в пальто, то есть как бы только что пришёл или собираясь уйти, всё что-то собирается… На „Мосфильме“ все размеры одежды Ульянова были и пока шла какая-то подготовительная работа, а встретиться с Михаилом Александровичем мы как-то долго не могли, я попросил костюмеров сделать для него парик с короткой арестантской стрижкой, три парика, потому что он должен был постепенно седеть к концу картины, одежду… И вот мы встречаемся. Пожимает он мне руку. И страшную фразу произносит, будто выношенную в машине, пока на студию ехал: „Помнишь, были такие бурочки? Не сапоги, не валенки, а именно бурочки, кожа с фланелькой?..“ Я понял, что если он наденет бурочки…
— В каких Хрущёв и партийные руководители в 1950-х ходили?
— Ну да! Начнёт сам работать над ролью, то конец всему — моему пальто, парикам, вообще подсознательному ощущению, что такое Булычов. Приходит Ульянов на грим. Еле ворочая от ужаса языком, немея, я говорю: „Михаил Александрович, вы извините, Бога ради, мы тут подготовили свой вариант…“ — „Какой ещё свой вариант?“ — угрюмо спрашивает он. „Ну, костюм, всё прочее…“ — говорю я, понимая, что всё пропало. Ему наклеили парик, он надел рубашку, брюки, пиджак, ботинки, пальто. Я предложил слегка поднять воротник. Он подошёл к зеркалу и долго, минут пятнадцать, внимательно себя разглядывал. Да у него и шляпа была, что совсем не сочеталось с бурочками! Смотрел, смотрел: ты знаешь, говорит, а мне нравится… Была вот у него — при всей железности, фундаментальности — способность видеть, слышать, воспринимать другого человека. Его можно было уговорить на многое. Если он начинал доверять, то становился даже каким-то беззащитным и наивным. Начались съёмки. Хорошо помню первый съёмочный день: он, Егор Булычов, приезжает на автомобиле и проходит по крыше какой-то фабрики, с кем-то разговаривает… Я просил что-то делать — и он слушал, делал. Предложил что-то поднять с пола, ведь хозяин всё-таки, — я согласился… То есть не произошло с самого начала того, чего я боялся, самого страшного не случилось — актёрской самодеятельности. Он абсолютно доверчиво, с необыкновенной душевной расположенностью следовал за моим замыслом, вернее, ощущением образа. Он включил свой актёрский механизм именно в рамках режиссуры. И очень помог мне. Это был большой и неожиданный подарок Михаила Александровича мне, совсем тогда ещё мальчишке.
— То есть не было притирки, сложностей, о которых предупреждал мэтр перед съёмками?
— Практически не было. Мне страшно нравилось то, что и как он делал. Я наслаждался. Бывало, я приходил на съёмочную площадку, а он, в костюме, в гриме, сидит на стуле, читает газету „Правда“. Я смотрю: как здорово сидит, как пластично закинул ногу на ногу. Я прошу сразу принести какое-нибудь „Новое время“, и мы тут же снимаем кадр с газетой, хотя по сценарию, естественно, не было и в помине… А приходил он на съёмки усталый немыслимо, потому что в это время репетировал в театре „Антония и Клеопатру“, ещё где-то работал и по общественной линии, как всегда, по партийной, конференция, что ли, какая-то была… Просто измочаленный приходил. Я говорил: давайте попробуем сегодня это, это сделаем, если успеем. „Давай, — говорил он устало, — давай, Мейерхольд, режиссируй меня“. Но никогда в этом не было никакой презрительности, напротив, я всегда чувствовал его огромное уважение к нашему общему делу.
— А приходилось сталкиваться с актёрской самодеятельностью?
— Да, приходилось. Притом больших актёров. Это самое страшное для меня — стремление во что бы то ни стало в этот фильм воткнуть какие-то старые задумки, наработки…
— Например?
— Лапиков, например. Артист гениальный! В финале того же „Булычова“ я подошёл к нему, начал объяснять, как я вижу юродивого, которого он играл, мол, паузочки, остановки нужны, то есть юродивый с офигительным вниманием к окружающей жизни… А Лапиков смотрел на меня, совершенно не слушая, ему просто неинтересно было то, что я говорю. И потом Лапиков сказал гениальную фразу… А в гостиной, где мы в тот день снимали, были все самые знаменитые тогда актёры, звёзды первой величины: Ульянов, Ромашин, Копелян, Васильева, Стеблов, Бурков, Русланова, Маркова, Дуров… И Лапиков, перебив меня, громко так, чтобы все слышали, сказал: „Ты, старик, не бзди! Давай хлопушку“. Ну, я дал хлопушку. Лапиков начал играть хорошо, но на мои пожелания просто наплевав и забыв. А я смотрю, у Михаила Александровича желваки ходят, обиделся он за меня, притом что дружил с Лапиковым. Ну, я как бы утёрся, дальше стал снимать. Некоторое время спустя, после перерыва, Ульянов подходит к Лапикову и говорит: „Вань, давай порепетируем с тобой“. — „Миш, да что там репетировать! — отмахивается тот. — И так всё ясно“. — „Да нет, мне нужно, ну подай реплику, я тебя прошу“, — говорит Михаил Александрович. „В полноги, что ли?“ — „Да нет, по-настоящему, как ты умеешь. Нормальную сделаем репетицию и тут же снимем“. Тот подходит, говорит свой текст. И Ульянов, уже опершись на Русланову, это последняя была сцена, дальше смерть, — Михаил Александрович стоит, седой такой, благородный, красивый, и, вздохнув, также громко, чтобы все слышали: „Эх, Ванька, Ванька! Пропил ты свой темперамент…“