Через много лет, в Москве, я встретил Луфсана. Он приехал в Москву в командировку. Теперь он довольно бойко говорил по-русски. Был доволен своей профессией инженера, и, смеясь, вспоминал, как по ошибке попал в наш институт.
Тофик Таги-заде
В нашей мастерской учился азербайджанец Тофик Таги-заде. Он постепенно разочаровал в своих способностях С. О. Юткевича и был исключен из мастерской. Тогда его подобрал другой мастер – Л. В. Кулешов.
Однажды Кулешов решил устроить показательные экзамены. Пригласил всех мастеров и преподавателей и стал спрашивать своих учеников. Вызвал он и Таги-заде.
– Скажите, чем отличается кинематографическая мизансцена от театральной?
На всякий случай Тофик стал имитировать незнание русского языка.
–Театр, – сказал он, жестами обогащая свою речь, – это так: тут низенький, тут выше, тут опять низенький. Это сцена. И там актер ходит туда-сюда. Это театральный мизансцен. А кинематограф – это тут беленький... – Он показал плоский экран.
Показательный экзамен был подпорчен.
–Садитесь. Спасибо... – поспешно прервал его Кулешов.
Но вежливый Тофик возразил:
– Зачем мине спасибо? Тебе спасибо, что так научил!
Юткевич
Итак, моим первым мастером стал Сергей Осипович Юткевич.
Я, да и все мы, новички, были влюблены в него. Человек высокой эрудиции, он складно, интересно говорил о кино, о живописи, мы удивлялись его знаниям. Он был знаком с самим Пикассо! Одевался Юткевич так, как, по нашему разумению, должен был одеваться настоящий режиссер. Особенно меня поражал его элегантный плетеный галстук, таких в Союзе никто не носил. Он вызывал во мне чувство благоговения. До того времени я надевал галстук всего два-три раза в жизни.
Свою речь Юткевич пересыпал французскими выражениями, и при этом букву «n», словно настоящий француз, произносил как положено – в нос. Короче говоря, он был нашим кумиром. О нем я часто говорил со своими товарищами, со своими однополчанами, с молодой женой.
Однажды – он тогда снимал фильм «Свет над Россией» – мы были приглашены участвовать в настоящих съемках. Ленин должен был произносить речь в Свердловском зале Кремля, а мы изображать слушающих его рабфаковцев. Актера, игравшего Ленина, на съемках не было. Но декорации Свердловского зала выглядели очень достоверно. Мы сидели на скамейках, а впереди нас на том месте, где должен был стоять Ленин, в кресле сидел Юткевич. Потягивая сигарету, он время от времени элегантно отставлял руку в сторону, и, стряхивая пепел, говорил с нами о тонкостях искусства.
– В искусстве важно «чуть-чуть». Чуть больше – и стало грубо, чуть меньше – и невыразительно... – Он делал паузу и, картинно щурясь от дыма, продолжал. – Надо уметь к каждому эпизоду подобрать свой ключик...
Я слушал и восторгался его внешностью и поведением рафинированного интеллигента.
Но вдруг за декорацией торопливо простучали женские каблучки. Юткевич вскинулся и закричал:
– Какая там сука ходит!
И все... Юткевич померк в моих глазах.
Разочарование в мастере оказалось для меня тяжелым ударом. Я пытался восстановить свое былое отношение к Сергею Осиповичу. «Люди сложны, – убеждал себя я, – нельзя делать выводы на основании нескольких слов. У Сергея Осиповича есть несомненные достоинства, а недостатки есть у каждого».
Но как я себя ни уговаривал, прежнего восторженного отношения к мастеру не появлялось.
Его слова о «ключике» и о «чуть-чуть» теперь казались мне пустыми, лишенными содержания. «Шаманство, – говорил я себе. – Красивые на первый взгляд слова, но не что иное, как литературное шаманство».
Я по-прежнему признавал за ним много достоинств. «Он – человек больше теоретического, чем творческого склада. Хорошо пишет и многое знает. Я должен быть ему благодарен: он принял меня во ВГИК. И не мне его осуждать...» Но истина дороже, и могу сказать, что был он человек холодный и в искусстве, и в жизни. Фильмов его я не любил.
Боханов
Профессор Боханов преподавал нам композицию кадра. До революции он был отличным фотографом, и предмет свой чувствовал очень тонко. Теперь это был старичок, одиноко живущий в своей однокомнатной квартире, полной рисунков, фотографий учеников и иллюстраций картин знаменитых художников. Всего этого было так много, что оно не умещалось на полках его библиотеки и аккуратными стопками лежало на полу. Между стопок образовались узкие проходы, по которым передвигались сам Боханов и его гости, – от двери к столу и от стола к кровати. Я несколько раз бывал у него дома и балансировал на этих дорожках. Жены у Боханова тогда уже не было, а может быть, не было и вообще. Во всяком случае, я нигде не замечал следов присутствия женщины. Тем более странно было видеть, что Боханов красил волосы. Может быть, для того, чтобы не выглядеть очень уж старым. Краска линяла и под ней обнаруживалась седина.
К нам Боханов относился требовательно. Посмотрит, бывало, на работу какого-нибудь ученика и скажет нараспев:
– Вы думаете, что это гениально, а это глупо.
Мы не обижались на старика. Был он добрый и беззащитный.
Боханов очень переживал из-за того, что не может наполнить свои лекции идеологическим содержанием, от него этого требовало начальство. Но он прилежно старался. Однажды изрек формулу, которая, как ему казалось, отвечала идеологическим нормам и подходила к его предмету.
– Товарищ Сталин сказал: «Кадры решают все», а в нашем деле кинокадры решают все.
Это была не острота. Это был способ его мышления. Разбирая композицию живописной картины Ярошенко «Всюду жизнь», он говорил так:
– Мы видим вагон. На окнах решетки. Мы понимаем, что это арестантский вагон. Люди, стоящие около окна с решеткой, – заключенные. Все они с интересом смотрят куда-то вниз. Там голуби клюют крошки хлеба. Как расположены голуби? Они образовывают тесный или узкий круг. У этих арестантов узкий круг интересов. А там, в глубине вагона, стоит арестант. Лица его мы не видим. Он стоит к нам спиной, но смотрит он вдаль. У него широкий круг интересов. Широкие горизонты. Он революционер.
Мы понимали, что это чушь, но не сердились на Боханова, сочувствовали и даже любили его за те действительно ценные советы по композиции, которые от него получали.
Однажды он дал нам задание: сфотографировать социальный портрет (рабочего, крестьянина, интеллигента и т. д.)
Я снимал натурщика – он вполне сходил за крестьянина, хотя и был коренным москвичом. А студент Ленциус, – кажется, Ленциус – пригласил на съемку настоящего генерала. Боханов зашел в его кабину проверить, как ставится свет, увидел генерала и опешил.
– Что это? – удивился он.
– Генерал, – ответил Ленциус.
– Это, по-вашему, генерал?! – возмутился Боханов. – Посмотрите на его лицо: ни интеллекта, ни мужества. Какая-то пьющая баба!
Генерал не выдержал такого кощунства, поднялся и покинул кабину.
– Это настоящий генерал, – прошептал Ленциус.
– Как? – не понял Боханов.
– Настоящий, не натурщик! – И Ленциус, выбежал вслед за оскорбленным генералом.
Только теперь Боханов осознал, что произошло, и схватился за свою седую с полинявшей краской голову.
Шухман
Это был маленький, неуверенный в себе человек. Все в нем было мелкое, случайное, боязливое. Он преподавал нам музыку. Его гордость составляло воспоминание о том, что в юности он сочинил пионерскую песенку.
Отличительной чертой Шухмана было неумение сосредоточиться на предмете. Мысли его прыгали, как воробышки в летнее утро, с ветки на ветку. Он начинал говорить, скажем, о Скрябине, перескакивал на тему о болезни своей жены, потом опять о Скрябине, а потом об Узбекистане, где он был во время войны в эвакуации. Но тем не менее его, с позволения сказать, лекции были для нас желанны. Причиной этого была его пианистка Олечка Жукова. Она неплохо исполняла многие классические произведения. А я, который никогда не слышал их «живьем», не по радио и не урывками, – во время ее исполнений испытывал благодарное чувство.