Долго шли солдаты. В дождь и в жару. Но мальчик не плакал. Терпел. Полюбили его бойцы.

– В сыны полка бы его взять, – говорил знаменосец. – Да разве ж можно такого крохотного?

Шли бойцы вперед. Нападали на врагов. Выходили из лесу, били фашистов и снова в лесу исчезали. А когда начинался бой, знаменосец с Сережей отходили в безопасное место.

Вывел дедушка бойцов из окружения.

Вышли они не безоружные – с немецкими автоматами, отбитыми у врага.

Вышли не безымянной толпой – со знаменем полка, хоть и простреленным в двух местах: достала знаменосца фашистская пуля. Молчаливыми вышли бойцы из окружения, хоть и радоваться можно: живые остались. Но разве станешь смеяться, когда отступили? Когда оставили врагам свою землю?

Невеселые сидели солдаты. Невеселым был дедушка. И тут Сережа вдруг заплакал. Первый раз за долгую дорогу.

Вздрогнули бойцы. Вздрогнул дедушка. Понял, отчего еще так тяжело на душе. Надо Сережу отдавать. Надо с мальчиком расставаться.

Задумался дедушка. Взял листок, написал письмо жене. Отдал его раненому знаменосцу.

– Спасибо, – сказал, – за знамя. Дальше его развернутым понесем. А вот мальчика довези до Москвы.

Стал дедушка снова сражаться. Бабушка ему письма присылала. Треугольники такие. В войну конвертов не хватало.

В каждом треугольнике ладошка была. Знаете, как это делается? Кладут ладошку на бумагу и карандашом каждый палец обводят.

Идет война. Сражается дедушка. А ладошки в письмах все больше. Растет мальчик Сережа. Мой папа.

Наша семья

Я стоял, прижавшись к деду.

Потом услышал, как его обнял еще кто-то. И еще.

Посмотрел я, это папа положил дедушке голову на плечо. Мама взяла деда под руку.

Мы стояли маленькой тесной кучкой, прижавшись к дедушке, и он сказал хриплым голосом:

– Какая тесная у нас семья…

– Тесная! – сказал папа.

– И очень дружная! – сказала мама.

– Ну вот, – проговорил дедушка, – теперь вы знаете мою военную тайну.

Он посмотрел на фотографию над папиным столом. Вздохнул.

– Не сдержал я слова, – сказал он грустно. – Лидушка считала, ворошить прошлое незачем, а я не могу уйти с этой неправдой.

– Папа, – произнес отец, – это неправда – моя правда, слышишь? Ты – мой отец, Антошкин дед, вот и все.

– Ты наш самый любимый человек, – сказал я серьезно.

Мы снова сели. Кто на диван. Кто на стулья.

– А ты помнишь что-нибудь, Сережа? – спросил дедушка.

– Только деревья помню, – ответил отец. – Ветки лезли в глаза, и я протягивал руки.

– Почему же ты пел? – спросил я.

– Не помню, – ответил папа.

– И маму не помнишь? – осторожно спросил дед.

– Нет.

Я разглядывал папу. Вот он, оказывается, какой. Был на войне, хотя и не помнит. И еще… Еще у него убили маму… Я взглянул на маму. Что я стал бы делать без нее?

И тут меня осенило! Ведь дедушка и бабушка стали для папы отцом и матерью вместо убитой мамы. Нет, не так. Они и есть отец и мама.

Папа подсел к дедушке, обнял его за плечи. Посмотрел на него пристально. Сказал:

– Дай-ка я тебя поцелую, старый вояка!

Они сидели, прижавшись друг к другу.

Потом мы ложимся спать. И дед ворочается с боку на бок.

– Орден твой можно мне носить? – спрашиваю я.

– Допустим, можно, – улыбается он. – Будешь?

Я думаю. Орден все-таки дедушкин.

– Нет, – говорю я, – надо самому заработать.

– Правильно думаешь, – отвечает дед. – Этот орден на память обо мне.

– Память будет и без ордена, – говорю я.

– Ого! – улыбается дедушка. – Прорезается характер!

– В тебя! – шепчу я.

Теперь я всегда думаю о нем. В школе, на уроках. На переменах. Если просто иду по улице, опять думаю о дедушке. Вхожу домой – смотрю на него пристально. Обедаю – гляжу на него.

Вот утро. «Газики» пришли. Мама и папа в машины садятся, а мы с дедом в разные стороны расходимся. Я в школу, он проведать Анну Робертовну. Или в магазин. Бутылки блестят в авоське. Дедушка шагает неторопливо, прихрамывает немного.

Я смотрю ему в спину, пристально смотрю. И все думаю. Думаю.

Смогу ли я таким же, как он, стать? Или не смогу?

Вот прошло время, например. Много времени. И я стал старым. Стариком. Таким же, как дедушка.

Внук у меня есть, как я. И вот интересно – что будет этот самый внук думать обо мне?

Ведь, наверное, может же так быть – утром через много лет мы выходим с внуком из дому, он шагает в школу, а я иду в магазин.

И внук останавливается, глядит мне в спину. И что-то думает. Ведь он же будет что-то думать там, соображать. И вот, например, он соображает что-нибудь такое. Старичина ты, простофиля, старый хрен с редькой! Занудина несчастная! Никакого толку от тебя нет! Только и гундосишь – учи уроки, учи уроки! А сам ничего из себя не представляешь! Никакой исторической личности! Вот дед у тебя был – это да! Генерал!

И станет тут мой внук думать не про меня, а про моего дедушку.

Я долго соображаю, как тут быть?

Нет, я, конечно, не против. Пусть мой внук думает про моего дедушку. Ну а про меня все-таки станет он думать? Хорошее что-нибудь?

Я вздыхаю. Неизвестно, конечно, что придет в голову моему внуку через много-много лет. Это ведь, в конце концов, от меня зависит. От того, каким я буду.

Буду хорошим, как мой дед, что-нибудь хорошее и мой внук подумает. Например: «Ну, поплелся, старикашка? Иди, иди! Да осторожнее, не споткнись!» Разве это плохо, если тебе вслед такое прошепчут?

Часть седьмая

Прощание

Странный дедушка

А потом пришло лето. Мой генерал ходит в светлых брюках и белой рубашке, лицо загорело на сибирском солнце, ветер перебирает седые волосы. Свои расчеты взрыва он передал через папу начальнику стройки и теперь ждал ответа.

Мы разгуливали по поселку, заглядывали к Анне Робертовне или на склад к Иннокентию Евлампиевичу, ели мороженое у Зинаиды Ивановны, и все было спокойно, мирно вокруг. Солнце плавило асфальт на тротуарах, лениво взмахивали крыльями вороны, жизнь в поселке замерла, и только шум со стройки напоминал, что поселок – это еще не все и что, может быть, он так притих и опустел именно из-за стройки, где народ днюет и ночует.

Тишина в поселке меня беспокоила. Да еще эта жара. Было душно, хотелось дождя, и мне казалось, что тишина и покой эти скоро рухнут, исчезнут, растворятся в шуме и беспокойстве.

Дедушка тоже тревожил меня.

То он был очень веселый, разговорчивый, откровенный и разговаривал со мной без конца о всякой всячине, то вдруг замыкался, становился угрюмым, молчал, и как ни старался я расшевелить его, ничего не получалось.

Неожиданно он брал бумагу, ручку, быстро писал что-то, заклеивал в конверт и сам шел к ящику, хотя прежде, отвечая на письма, просил бросить конверты меня.

Меня удивляло странное поведение дедушки.

Я пристально смотрел на него. Ведь он был всегда таким чутким. Чувствовал мои взгляды и молчаливые вопросы. Всегда отвечал на них. Но тут он молчал. А когда я прямо спрашивал, кому он пишет, отвечал кратко:

– Друзьям.

И прятал глаза.

Если ему приходило письмо, распечатывал его еще на лестнице. Быстро читал. Входя в прихожую, рвал на мелкие части. Бросал в унитаз. Спускал воду. И был веселый целый день. Странно! Боксировал меня шутя. Или мы брали с собой акварельные краски, бумагу и шли на гору, откуда видно стройку. И дедушка рисовал, заставляя рисовать и меня.

У меня получалось плохо, да и у дедушки не лучше, но зато красиво! Да, да! Можно, оказывается, и так! Дедушка рисовал вдруг реку совершенно красной. И плотину тоже! И крутой берег напротив. Он менял только оттенки красного цвета. Немного порозовее, немного покирпичнее. И получалось красиво, хотя, если смотреть поближе, ясно, что дедушка такой же художник, как и я.

– Это наследственное, – шутил я, разрывая свои рисунки, – немного похуже, чем у тебя!