– Не скажи! – возразил дед. – Я не умею рисовать, но вкладываю свои эмоции в цвет. Понимаешь, в цвет!
Я кивал ему, обнимал за шею, мы бросали краски и сидели просто так, разглядывая строгую полосу плотины, рыжие скалы на крутом противоположном берегу, высвеченные солнцем кедрачи, пену, плывущую по воде, сиреневые вспышки электросварки, слушали гудки консольных кранов и далекие взрывы. Это взрывали породу в карьере.
Дедушка трепал меня за волосы, я клал голову к нему на колени и смотрел вверх, в небо, бездонное и синее, где нет, совершенно нет никакого края.
– Не может же быть, – размышлял я, – чтобы там не было больше людей! Нигде!
Дедушка задирал голову, смотрел долго, внимательно, широко раскрыв глаза. Потом разглядывал меня.
– Ну? – спрашивал я. – Ответь!
Он улыбался.
– Не может! – соглашался он. – Где-то есть! Непременно есть. – И говорил загадочно: – Если человек хочет, люди есть везде…
Я слушал дедушкин голос. Трогал рукой его колючий подбородок, снова глядел в небо и спрашивал:
– Тебе хорошо?
– Хорошо! – отвечал дедушка. И говорил медленно, разглядывая небо. – Как не хочется умирать, Антошка!
Сожженные рисунки
Я смеялся в ответ, говорил ему:
– Ты никогда не умрешь, понятно? Ты не смеешь!
Он смеялся тоже, отвечал:
– Ваше приказание будет выполнено!
А потом внезапно умолкал. Смотрел на реку уже совсем другими глазами. Какими-то отрешенными, то есть смотрящими пусто, без интереса. Потом собирал краски. Рвал листы с красными рисунками. Собирал мои обрывки. Аккуратно подносил спичку.
Наши рисунки вспыхивали, и обратно мы шли налегке – ведь кисточки и краски свободно помещались в моем кармане.
Как я жалею теперь об этом… Как жалко, что наши рисунки лежат незаметной грудкой пепла там, на горе, а пройдет зима, растает снег, и не будет даже этой грудки. Пепел растворится, его смоет ручей и отнесет в реку… И уже не останется ничего от наших рисунков… Зачем? Зачем мы сжигали их, зачем я не собирал тогда наши картинки, ну зачем?..
Потом дедушка купил маленький радиоприемник. Он носил его всюду, куда бы мы ни шли. Это, признаться, не очень нравилось мне. Ведь раньше мы могли помолчать. Послушать, как поют птицы или шумит река, а теперь все время играла музыка, но она раздражала дедушку, он сердился отчего-то, крутил приемник, искал другую волну, успокаивался ненадолго, если находил последние известия, а потом опять нервничал, и я не мог, никак не мог понять – что с ним.
Однажды мы шли по улице и вдруг женский голос по радио сказал:
«Григорий Иванович Самойлов разыскивает дочь Надежду, эвакуированную в тысяча девятьсот сорок первом году из Харькова и пропавшую во время бомбежки эшелона в ста километрах от города… Нина Петровна Серегина разыскивает братьев, сестер, двоюродных братьев и двоюродных сестер или тетку Антонину Степановну Серегину, проживавших до войны в Смоленске, улица Кирова, дом пять».
Дед остановился, поднес приемник к лицу и смотрел на него, смотрел странно, будто хотел там что-то увидеть.
Передача кончилась, он взглянул на часы, на шкалу приемника, огляделся по сторонам, пришел в себя.
– Ты что? – спросил я его.
– Да вот, – ответил он смущенно и замолчал.
Дед шагал напряженно. Я тронул его за руку – он был скован, испуганно взглянул на меня, потом вздохнул. Расслабился. Сразу шаги его стали мягче. Он пошел медленнее.
– Да вот, – повторил дедушка, – думаю, думаю. Сколько лет прошло после войны, а люди ищут друг друга. Ищут. Ищут. И находят.
Он взглянул на меня. Повторил:
– И находят, Антошка! Понимаешь меня?
Чего же не понимать? Я кивнул. Сказал:
– Ты стал какой-то странный. Не замечаешь?
– Странный? – удивился он. – В чем?
– Пишешь письма, – сказал я, – рвешь ответы. Носишь без конца приемник. Ты раньше не был таким.
Дед неестественно рассмеялся.
– Ты настоящий разведчик, – сказал он. – Все замечаешь. Все видишь.
Я усмехнулся.
– Как же не видеть? – спросил я. – Ты у меня один дед. Если бы было два. А то один. И я на тебя смотрю. На кого же мне смотреть?
Дедушка обнял меня за плечи. Заглянул в глаза.
– А ты растешь, Антоха, – сказал он. – На глазах просто растешь.
Он стал боксировать меня. Прямо на улице. Я тоже его тихонько постукал.
– Время идет, – сказал дед, обнимая меня за плечи, и я согласно кивнул. – Время идет, – повторил он. – У кого – к полдню. У кого – к полночи. И надо торопиться!
Я кивнул опять.
– Торопиться, торопиться! – повторил с жаром дедушка и добавил неожиданно: – Мало ли!
Что – мало ли? Я потом уж задумался. А тогда опять кивнул, думая о себе.
Конечно, надо торопиться. Всегда и во всем. А то чего-нибудь не успеешь важное. Или пропустишь. Или сделаешь не так. Или промолчишь, как я тогда, в Москве. И будет досадно. Обидно до слез. Ведь я с тем парнем в красной рубашке дружить мог, а оказалось, что перед ним опозорился. Выглядел тогда, как пластилиновый подлиза. Соглашатель.
Сумею ли когда-нибудь я увидеть снова этого парня в застежках? И доказать, что я не такой?
Дедушка прав – надо торопиться. Торопиться и не ошибаться.
Семейная идиллия
Однажды мама объявила:
– Еду в командировку.
Оказывается, едет осматривать будущее морское дно. Интересно бы посмотреть, и я сказал:
– Возьми нас!
Дедушка рюкзак стал искать, запел во весь голос:
Папа нам позавидовал:
– Вам хорошо, а я один останусь…
– Зачем оставаться? – спросил дедушка. – Поехали с нами. Всего пять дней! Попроси, наконец, отпуск.
Отец стал рассказывать про бетон – что теперь горячее время, и мы с ним согласились: как же, конечно. Если бы не согласились, он бы не поехал, но мы кивнули, и на другой день отец бежал по лестнице через две ступеньки – я сам видел. Еще на площадке закричал:
– Еду! Отпустили!
И вот мы едем в мамином «газике».
Мама газует лихо, перед ухабами не тормозит, нас подбрасывает к самому потолку, дедушка громко крякает, я ему подражаю. Папа не отстает.
– Что это вы, как утки? – спрашивает мама. – Раскрякались?
– Жаль, милиции в тайге нет, – ворчит дедушка.
– Лихачка несчастная! – ругается папа.
– Потолок же прошибем! – кричу я.
Мама смеется.
– Миленькие! – веселится. – Забыли, где находитесь? Это же Сибирь! И дороги у нас тоже сибирские!
«Газик» ревет, ползет в гору, мчится вниз, разбрызгивая воду, форсирует ручьи.
Мы едем по морскому дну, но ничего на море тут не похоже. На дно – тем более.
Дорога, телеграфные столбы вдоль дороги. Тайга. Птицы поют. Разве вообразишь, что тут скоро вместо птиц рыбы появятся? Будут плавать над бывшей тайгой. Удивляться: неужели, мол, здесь птицы летали?
И знаете, как-то мне странно стало. Не по себе. Настроение испортилось. Трудно подумать – лес живой, бабочки, трава, цветы, и ничего этого не станет.
Мне кажется, не один я так подумал…
Дедушка замолчал, отец притих, мама шутить перестала.
Мы остановились передохнуть и сразу услышали лесное веселье. Сороки стрекочут, всякую живность предупреждают, что люди приехали. Птички чирикают. Шмели мимо проносятся, словно пули: вж-ж-ж! Живут вот, хлопочут, а не знают, что им скоро переезжать надо.
Ну ладно, шмели улетят, птицы тоже, а как ежи, например? Успеют? Или, допустим, муравьи?
Я читал, как муравьи лес очищают, как мертвеет без них тайга. Но они же крошки такие, от воды не успеют уйти! Погибнут…
Настроение у меня совсем портится. На привале я говорю отцу про муравьев.
– Сравни! – отвечает он мне. – Муравьишки и электричество! Один муравьишка только соломинку поднять может, а наша ГЭС! Какая у нее силища!